Литературный онлайн-журнал
Фото Олега Гурова
Эссе

Эвальд Васильевич Ильенков (глава из книги «Эксперимент длиною в жизнь»)

Александр Суворов

Эксперимент длиною в жизнь

М.: ЛитГОСТ, 2021

В Перми нас с моим попечителем Олегом Гуровым возили на экскурсию, помимо прочего, в парке возле монастыря показали статую архангела с изображением храма на груди. Я долго не мог оторваться от этой скульптуры. Когда стали возвращаться к автобусу, возникло ощущение, что архангел летит за нами, осеняет нас крыльями. Я это не придумал, образ возник непроизвольно, — я это именно почувствовал. Какими чудесами?

Такими же, какими на Новодевичьем кладбище в Москве чувствую Ильенкова, когда навещаю его могилу. Глажу бронзовый памятник, протираю влажной салфеткой от пыли — и мысленно беседую с Эвальдом Васильевичем. Уходя с кладбища, чувствую Ильенкова где-то над головой и за правым плечом — в виде более-менее светящегося шара или темного столбика — он провожает меня. То же самое — на Донском кладбище, где похоронены мама, сестра и брат.

Навещать могилу Мещерякова у меня не было физической возможности, но с ним я тоже как-то постоянно связан, он как-то участвует в моей жизни, следит за ней, что-то в ней одобряет, что-то нет… Как и мама, Ильенков и другие близкие мне люди, которых нет… Которые все равно как-то есть для меня, пока я жив…

В июле 2020 года со мной связался через фейсбук родной внук Мещерякова, Григорий Александрович Дашков. В 1991 году мы с ним провели лето в пионерских лагерях, ему тогда было двенадцать, и он не отходил от меня, все повторял: «Я с тобой!». Восстановив контакт через двадцать девять лет, Гриша первым делом — 1 августа — организовал мне посещение могилы своего деда. В тот же день мы навестили и маму с сестрой и братом на Донском кладбище, а 6 сентября — Ильенкова на Новодевичьем.

***

…24 мая 1968 года нам, слепоглухим старшеклассникам, раздали размноженную на брайлевской машинке анкету из четырнадцати вопросов. И попросили заполнить после обеда. Все разделались быстро, а я — никак. На каждый вопрос отвечал подробнейшим образом, аж надоело, хоть и интересно. Хотел прерваться, погулять во дворе — не пускают: Валентина Сергеевна говорит, что мою анкету с нетерпением ждут. За противоположным столом в моей группе кто-то сидит, пахнет крепким табаком; я в порядке перерыва — туда, а «оно» сбежало при моем приближении. Валентина Сергеевна говорит, что со мной не хотят знакомиться, пока не заполню анкету… Провозился два часа — с обеда до полдника, накатал четыре зрячих страницы через один — минимальный — интервал между строк.
Потом я узнал, что это была анкета, которую заполнил Карл Маркс, опубликованная в 31‑м томе второго издания сочинений Маркса и Энгельса под заголовком «Исповедь». Заполнял я анкету сразу «по-зрячему», без брайлевского черновика. Ответы мои вряд ли где-то сохранились. Теперь попробую их припомнить, то есть вновь, по сути, заполнить анкету Маркса. Итак…

Эвальд Васильевич Ильенков (глава из книги «Эксперимент длиною в жизнь»)
С Эвальдом Ильенковым

1. Достоинство, которое Вы больше всего цените в людях

— Простота, потому что это была высшая похвала в устах моей мамы: простой, хоть и директор, — о В. В. Давыдове, например; простой, хоть и ученый, — о самом Ильенкове, о Мещерякове… То есть, прежде всего, — не чванливый, не надменный, не зазнайка, ни перед кем не задирающий нос.

…в мужчине
…в женщине

— Тут я, пятнадцатилетний подросток, наверное, подробно объяснил, что не вижу разницы, мужчина или женщина. Главное — люди. Человеческое равноправие. И с какой стати мужчинам расшаркиваться перед женщинами?

Мне было на момент заполнения анкеты Маркса неполных пятнадцать лет, и я был абсолютно девствен не только физически, но и информационно, то есть, хоть и «проходил» по школьной программе «Анатомию и физиологию человека», умудрился остаться в полном неведении относительно анатомо-физиологических различий полов. Еще много позже этим своим невежеством не раз подавал поводы для прямо-таки гомерического смеха.

2. Ваша отличительная черта

— Сейчас бы написал — болтливая доверчивость и обидчивость. Скорее всего, нечто подобное и тогда было… Я действительно, с детства, как это определяла мама, «не понимал шуток» — и потому был повышенно, нередко вздорно, обидчив; время от времени это проявлялось у меня в течение всей жизни. Одновременно — самокритичен до мнительности: если обо мне как-то отзываются, сначала прикидывал, насколько это справедливо, и если находил справедливым — признавал, а если не соглашался — лез в бутылку. Так что одно другому и третьему не мешало — самокритичность, доверчивость и обидчивость. Что касается доверчивости, я мог запросто выболтать кому угодно любые секреты, заработав за это еще в детдоме прозвище «трепло». Признав за собой такой порок, научился абсолютно искреннему равнодушию к чужим секретам — практически не имея своих.

3. Ваше любимое занятие

— Разумеется, с восьми лет и на всю жизнь — читать. И все, с этим связанное, в том числе виршеплетство.

4. Недостаток, который внушает Вам наибольшее отвращение

— Недобрый юмор, зубоскальство, издевательство, глумление — то, что сейчас называю «самоутверждением за чужой счет». Поэтому на всю жизнь главной для меня стала проблема человеческого достоинства, его сохранения, защиты — я слишком часто, со школы слепых, чувствовал себя униженным, и всяческое унижение стало во многом ассоциироваться для меня с бесчеловечностью, а достоинство — с человечностью… Здесь — начало магистрального пути моих будущих психологических исследований.

5. Недостаток, который Вы скорее всего склонны извинить

— «Легковерие», — написал Маркс, и я к нему присоединяюсь. Наивность; тем более, что мне самому-то сей недостаток всегда был свойствен в высшей степени. Как-то мне передали характеристику Бориса Михайловича Бим-Бада: «Сочетание потрясающей наивности с бездонной душевной глубиной». Я принял это за похвалу.

«Потрясающая наивность» и в студенческие годы была у меня еще поистине детская. Например, Эвальд Васильевич часто приносил нам гостинцы из магазина «Дары природы», что на Комсомольском проспекте напротив станции метро «Фрунзенская». Мандарины, апельсины, кедровые орехи в шишках, грецкие… Грецкие орехи я тогда грыз зубами. Эвальд Васильевич, застав меня за этим занятием, спросил:

— Сколько у тебя зубов?

Я так хорошо знал анатомию, что тут же начал, сбиваясь, пересчитывать свои зубы языком… После этого случая запомнил, что при полном комплекте зубов у взрослого человека — ровно тридцать два, ни больше ни меньше. У меня, юного крокодила, на тот момент еще не хватало не то двух, не то всех четырех зубов мудрости. Соответственно, и мудрости был великий дефицит.
А Эвальд Васильевич намекал на то, что, сколько бы ни было у меня зубов, на месте сломанных о грецкий орех новые уже не вырастут…

6. Ваше представление о счастье (о несчастье)

— Творческая полноценность. Творчество на самом высоком общечеловеческом уровне. Творческий, личностный рост. Позже это преобразовалось в любовь к детям — как существам, растущим не только физически, но, главное, личностно.

Не помню, как формулировал в пятнадцать лет, но вообще-то, соответственно, несчастьем для меня всегда было прозябание.
Иными словами, счастье — иметь смысл жизни, заключающийся в творчестве, любви к маме, к духовным родителям (учителям), к детям, к друзьям, — тем самым — жить.

Несчастье — бессмысленно, по-животному, существовать, прозябать.

7. Ваша антипатия

— Маркс ответил: «Мартин Таппер».

Я в пятнадцать лет столь четко назвать «по имени» свою «антипатию» не мог. Скорее всего, пытался «танцевать от печки» — от более понятного термина «симпатия». Если симпатия — приязнь, то антипатия — неприязнь. Если моя отличительная черта — доверчивость вплоть до «потрясающей наивности», то я беззащитен перед обманщиками, лжецами; следовательно, моя «антипатия» — лживость, фальшивость, лицемерие.

Через много лет, уже не раз перечитав «Исповедь» Маркса, я мог бы в подражание ему сказать, что мои «антипатии» — те или иные индивидуумы, которых мне даже не хочется признавать за личности. Общее между, по крайней мере, главными моими «антипатиями» — самоутверждение за чужой счет, то есть это, прежде всего, — завистники. Завистник никогда не признается себе самому, что он завидует; следовательно, он лжет прежде всего самому себе, а уж другим — и подавно.

И завистник — всегда кукловод, манипулятор, пытающийся навязать свою волю.

Где-то в 1975 году я спросил у Эвальда Васильевича, как заслужить «почетную ненависть».

— Для этого нужно сделать что-то по-настоящему серьезное, общезначимое, — ответил он.

— А как быть, если не могу врать, не способен, а правду говорить нельзя?

— Великий турецкий поэт и коммунист Назым Хикмет, отсидевший в турецкой тюрьме много лет, на этот вопрос отвечал так: «Врать не надо, но надо знать, кто заслуживает правду».

Хикмет похоронен в Москве, на Новодевичьем кладбище, где-то недалеко от урны самого Эвальда Васильевича…

8. Ваш любимый герой (Ваша любимая героиня)

— Не могу припомнить и даже предположить, кого я мог назвать своими симпатиями — любимыми героем и героиней — в неполных пятнадцать лет… Я тогда был искренним революционным романтиком, и в любимые герои вполне мог попасть Ленин — я и тогда считал, что от скромности не помру, и сравнивать себя ни с кем не стеснялся. А вообще-то, у меня была «большая сказка» — игра-фантазирование, в которой главного героя звали, конечно же, Александр Васильевич Суворов… Любимой героиней я мог бы честно назвать свою маму… В более зрелом возрасте любимым героем стал, разумеется, мой духовный отец, Эвальд Васильевич Ильенков, а уж мама в качестве любимой героини — вне сравнения.

9. Ваши любимые поэты

— Тогда я мог назвать Лермонтова, Некрасова и Маяковского, а немного позже и на всю жизнь пьедестал самого любимого поэта занял Твардовский.

Когда мы уже были студентами, нам устроили поход на Новодевичье кладбище, специально к могиле учителя Скороходовой и Мещерякова, профессора Ивана Афанасьевича Соколянского. Наташа Корнеева (единственная девушка в четверке) купила цветы Соколянскому на всю группу; я деньги, как назло, забыл. По пути к могиле Соколянского мы с Эвальдом Васильевичем свернули к могиле Твардовского. Я склонился к надгробной плите, повернув голову к Эвальду Васильевичу, а в другой руке — букетик… Эвальд Васильевич разрешил:

— Клади.

И я положил букетик, предназначенный Соколянскому, — на могилу Твардовского.

Наташа устроила скандал. Эвальд Васильевич битый вечер проговорил с ней, объясняя, что Соколянского не знаю, а Твардовский мне очень близок как поэт и, следовательно, как личность.

10. Ваш любимый прозаик

— Кажется, на тот момент были ранний Гоголь («Вечера на хуторе близ Диканьки», «Тарас Бульба», «Вий») и Иван Антонович Ефремов, у которого тогда я знал только «Туманность Андромеды»; когда издали по Брайлю «Час быка», этот роман Ефремова стал одной из моих настольных книг. Позже любимым «прозаиком» стал, разумеется, Ильенков, подобно тому как Маркс назвал Дидро, и, думаю, на том же основании. Ильенков ведь не только великий мыслитель, но и блестящий публицист, замечательный стилист.

11. Ваш любимый цветок

— Тут я, бесспорно, должен был назвать тюльпан, потому что каждый год 30 апреля мы с «маминой работой» (ее трудовым коллективом) ездили в горы за тюльпанами. Одно из очень ярких впечатлений детства. Мне говорили, что тюльпаны красные. Потом я узнал, что бывают и другие. А в детстве — только красные.

12. Ваше любимое блюдо

— Я всегда был почти всеядным, и легче назвать нелюбимое — каша-малаша интернатская, а также больничная, что обычно давали на завтрак. Гречку и перловку тоже никогда не приветствовал. А любимые?.. Ну, наверное, мамины коронные блюда, которые больше некому приготовить. Это, кроме окрошки, самодельные пельмени, манты, вареники с творогом или картошкой, беляши, пирожки с капустой или картошкой, мамины салаты — оливье и рыбный, а летом — неизменные, наряду с окрошкой и зеленым — щавелевым — борщом, помидоры с огурцами и репчатым луком…

13. Ваше любимое изречение

— Вряд ли у меня такое было в пятнадцать лет, затрудняюсь и сейчас. Ну, что-то, наверное, высосал из пальца. А в более зрелом возрасте главным источником «изречений» стали — вместо Библии — стихи Твардовского. На все случаи жизни.

Например, я как-то выучил наизусть и при первой же встрече продекламировал Ильенкову:

Я сам дознаюсь, доищусь
До всех своих просчетов.
Я их припомню наизусть —
Не по готовым нотам.
Мне проку нет — я сам большой —
В смешной самозащите.
Не стойте только над душой,
Над ухом не дышите.

— Твои? — спросил Эвальд Васильевич.

— Ну что вы! Твардовский!

— Мог бы то же самое о себе сказать и ты. И точно так же. Уж очень тебе созвучно.

Или вот еще — чем не изречение:

А что ж ты, собственно, хотел?

Ты думал, счастье — шутки?

Вообще же за любимое изречение жизни сойдет, пожалуй: «Не хлебом единым жив человек» (все-таки Библия, «Экклезиаст», как просветил меня в своем знаменитом письме Ильенков), или поговорка, которую, сколько себя помню, часто твержу: «Не было печали — черти накачали»…

14. Ваш любимый девиз

— В неполные пятнадцать лет — не помню, был ли такой. А в студенческие годы — и на всю остальную жизнь — девизом стало двустишие Твардовского:

Жесткие сроки — отличные сроки,
Если иных нам уже не дано.

Правда, с годами следовать ему все труднее и труднее — устал… Уговариваю себя, что, собственно, все главное сделано, никому ничего не должен… Но тут не без лукавства — есть весьма серьезные невыполненные обязательства…

***

Между полдником и ужином — уроки, а после ужина — старшеклассников сажали за телетактор (устройство для одновременного общения с несколькими слепоглухими). В «биологическом кабинете» (так назывался класс, в котором я учился в Загорском детдоме) в конце мая 1968 стоял телетактор, рассчитанный на десять слепоглухих. Мы сидели вокруг центрального пульта, за которым помещался тот, который с нами беседовал… Модернизированная половинка этого телетактора через три года выручила и студенческую четверку, пока делали новый специально для нее.

За центральный пульт телетактора с клавиатурой «зрячей» пишущей машинки сел тот самый (судя по крепкому запаху табака) дядя, которого я «ловил» днем, устав заполнять анкету. Дядя стал нажимать клавиши центрального пульта, а в шеститочиях под нашими пальцами замелькали брайлевские буквы.

Дядя представился философом, доктором философских наук, ученым. Назвался Эвальдом Васильевичем. И спросил, знаем ли мы, что такое философия.

Наступила заминка. Никто не хотел позориться. Я тоже не хотел, но зато не прочь был опозорить других. И рассказал, что если учителя не могут ответить на какой-то мой вопрос, они говорят: «Не философствуй!». Если мне скучно учиться и пытаюсь объяснить учителю, как мне было бы интереснее, меня тоже часто обрывают: «Не философствуй!».

— Видимо, — коварно подытожил я, — философия — это что-то плохое, способ выворачивать все наизнанку.

— Это не философия, — сказал Эвальд Васильевич. — Это софистика. Софисты в Древней Греции выдавали себя за учителей мудрости, а на самом деле учили как раз выворачивать истину наизнанку.

Учителя, которых я так беспардонно «заложил», сидели тут же, за нашими спинами. Позже учительница истории не выдержала, попеняла мне:

— Мы же не философы, что ж ты нас перед настоящим философом опозорил…

— А не философы, так и не говорите о том, чего не знаете, — дерзко (или нагло — кому как больше нравится) ответил я.

Но должен в скобках подчеркнуть, что в другой школе мне такая дерзость не сошла бы с рук. А тут — по-матерински попеняли и никогда больше не поминали философию в спорах со мной.

Развенчав софистику, Эвальд Васильевич стал рассказывать, что же такое настоящая философия. Это — мать всех наук: наука о мышлении. Сначала философы размышляли обо всем. Потом выделились те, кто размышлял преимущественно о природе. Так родилась физика (fizis — природа). Потом выделились те, кто размышлял о количестве, о числах, — родилась математика. Астрономия стала преимущественно размышлять о звездах, геометрия — землемерие — о пространственных формах; и так далее, до тех пор, пока на долю собственно философии не осталось размышлять о самом размышлении. О способах размышления, способах получения знаний, то есть о той или иной логике. Метафизической, формальной — или диалектической.

Эта первая и единственная лекция Ильенкова о предмете философии мне хорошо запомнилась. Потом будущих четырех студентов освободили от занятий, и мы проговорили с Ильенковым всю субботу и первую половину воскресенья, пока им с Александром Ивановичем Мещеряковым не пришло время возвращаться в Москву. Тех бесед не помню, — мы хаотично высасывали из пальцев «умные» вопросы, Ильенков терпеливо отвечал…

Игра в «умные» вопросы продолжалась довольно долго. Была она, конечно, скучной, тягомотной. Но однажды, беседуя с нами уже в Москве (уже со студентами), Ильенков, как обычно, попросил задавать вопросы, а Юра Лернер сказал, что нужны стеллажи — негде хранить учебную литературу. Конечно, меня, библиотекаря четверки, это беспокоило больше всех, но разве это философский вопрос?.. А Эвальд Васильевич сказал, что проблема стеллажей — самая что ни на есть философская, конкретная проблема, а прочее — все, что мы высасывали из пальцев, — пустые абстракции.

Я не обиделся. Наоборот, испытал огромное облегчение. В тот момент для меня открылось практическое значение философии, как умения грамотно размышлять о вполне конкретных, насущных проблемах и трудностях. Мне открылось то, что, увы, остается тайной за семью печатями для подавляющего большинства студентов, становящихся, как их называет в своих работах Ильенков, «подслеповатыми специалистами». На языке марксистской философии такая «подслеповатость» называется профессиональным кретинизмом. Забавно, что именно практику и противопоставляют философии те, кому невдомек, что нет ничего практичнее хорошей теории. Вот именно — хорошей… А нередко, констатирует Ильенков, «в удрученную неудачами голову хищно вцепляется» именно плохая. (См. статью «Философия и молодость» в книге: Ильенков Э. В. Диалектика Идеального. Собрание сочинений, том 5. М.: Канон+, 1921. Стр. 274.)

Ильенков появлялся в Загорске обычно вместе с Мещеряковым — как мог часто, но исчезал иногда на несколько месяцев. Я всегда его ждал… Когда четверку слепоглухих перевели в Москву для обучения на факультете психологии МГУ, Ильенков бывал у нас часто, порой ежедневно. Он жил рядом с метро «Проспект Маркса» (ныне — «Охотный ряд»), на углу улицы Горького и проезда МХАТ (ныне — Тверской и Камергерского то ли проезда, то ли переулка, не знаю точно), напротив Центрального телеграфа. Нас поселили в экспериментальной школе глухих на Кропоткинской набережной, д. 1, рядом с метро «Парк культуры» (радиальная). Ехать Ильенкову до нас — всего три перегона на метро, а от Института философии Академии наук СССР, где он работал, вообще один перегон (институт находился в соседнем здании, перпендикулярно торец в торец к Музею изобразительных искусств им. А. С. Пушкина, рядом с метро «Кропоткинская»). Мы, особенно я, часто бывали у Ильенкова дома.

Эвальд Васильевич Ильенков (глава из книги «Эксперимент длиною в жизнь»)
С участниками «Загорского эксперимента»

***

Еще в студенческие годы для нас перепечатали на брайлевских машинках некоторые основные произведения Ильенкова — «Об идолах и идеалах», «Диалектическую логику», ряд статей, в том числе о педагогике Мещерякова. Я все это изучал в основном после смерти Ильенкова, а пока он был жив, больше общался с ним лично. Масштаб личности Ильенкова мне раскрывался постепенно, к сожалению, после его смерти, и именно посмертно, изучая его работы, я и стал его духовным сыном.

Различаю три вида сыновства/отцовства.

1. Генетическое — так называемые родной сын и родной отец. Физическое родство. При этом может не быть никакой ни душевной, ни тем более духовной близости. Между мной и моим физическим отцом ее и не было.

2. Душевное — или «названное» — сыновство/отцовство. Независимо от физического родства, может быть душевная, эмоциональная близость. Душевно я был очень близок с мамой, называл ее своим другом. При жизни Ильенкова между нами была преимущественно душевная близость, с элементами духовной, — постольку, поскольку я еще при жизни автора знал некоторые его работы, дорос до них. Позже я к таким отношениям применил термин «названное отцовство/сыновство», по аналогии с побратимами — названными братьями.

3. Духовное отцовство/сыновство характеризуется духовной, то есть мировоззренческой, близостью. Изучая работы Ильенкова, я проникся их духом, и в этом смысле стал духовным сыном их автора. В ильенковской философии я дома; в любой другой — в гостях. Марксизм для меня существует прежде всего в ильенковской версии. И Маркса, и Ленина, и Спинозу я читал «глазами Ильенкова», воспринимал и осмысливал с позиций Ильенкова. Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель и Фейербах мне известны в ильенковской интерпретации. Для меня Ильенков — та «печка», от которой танцую все мои теоретические танцы и в философии, и в психологии, и в педагогике. «Настоящий марксизм» для меня — только ильенковский. Читая Маркса и Энгельса, интерпретирую их «по-ильенковски», и эта интерпретация весьма далека от официозной советской, в чем-то даже антагонистична ей. Ильенков и его единомышленники между собой были согласны в том, что в СССР на самом деле восторжествовал не марксизм, а позитивизм; в споре между Лениным и Богдановым победил Богданов. Для меня в политбюро ЦК КПСС марксистов не было.

(«Разве только для тебя?» — слышу насмешливый вопрос Эвальда Васильевича. В каком-то тексте я оговорился: «На мой взгляд», а Эвальд Васильевич: «Разве только на твой?»…)

Духовное отцовство — это духовное воплощение в духовном сыне, происходящее в процессе интериоризации, принятия духовным сыном мировоззрения, духа отца. Я, прежде всего, «принял на вооружение» ильенковскую теорию таланта, а с ней — и все остальное содержание его творчества. Поэтому для меня главное у Ильенкова — идея благоприобретенности психики, в том числе таланта, в процессе формирования в предметной деятельности, — а не ее, психики, генетической врожденности. Людьми не рождаются, а становятся в процессе жизнедеятельности, то есть в процессе деятельности личности в течение жизни, а не жизнедеятельности в смысле физиологического функционирования органов тела. Именно становление личности в процессе ее человеческой, родовой (от понятия «род человеческий»), социальной жизнедеятельности, интересовало Ильенкова вообще, в том числе — как ярчайшее подтверждение — в тифлосурдопедагогике.

Личностью не рождаются. Личностью становятся в процессе предметной деятельности, в которой воссоздается культура человечества. Такова парадигма, таков объяснительный принцип, такова суть дела. Через все теоретическое творчество Ильенкова красной нитью, насквозь — проходит главный тезис, главная идея, подкрепляемая фактами, аргументами из любой области человеческой деятельности — от кибернетики до тифлосурдопедагогики (то есть педагогики слепоглухих). Я осмыслил, впитал, принял эту главную идею о прижизненности психики, а вместе с ней принял у Ильенкова абсолютно все. Именно в смысле принятия главной идеи, а вместе с ней всего остального содержания творчества Ильенкова, я — отчасти при его жизни, но в основном после смерти, — и стал его духовным сыном.

В марксизме Ильенков перенес акцент с диктатуры пролетариата на формирование всесторонне и гармонично развитой личности, на строительство коммунизма как общества поголовной, всеобщей талантливости.

Однажды у Ильенкова на кухне я разразился следующей тирадой. Одна из идей марксизма, — говорил я, — постепенное, в ходе строительства коммунизма, отмирание государства как репрессивного аппарата. «Проходя» в университете курс научного коммунизма и другие, к нему примыкающие курсы, читая «Государство и революцию» Ленина и материалы съездов КПСС, я обратил внимание, что в этих материалах все время речь идет о развитии и укреплении государства — пусть и с этикеткой «социалистическое». Ведь, по Ленину, любое государство — машина подавления, машина господства одних групп общества над другими, репрессивный аппарат осуществления этого господства, и этот аппарат должен постепенно отмирать по мере исчезновения необходимости в каком бы то ни было господстве. Но если государство развивать и укреплять, оно без посторонней помощи вряд ли отомрет, — заключил я.

Ильенков слушал мои размышления, опустив голову, весь как-то сжавшись. А когда я добрался до заключения, что государство без посторонней помощи вряд ли отомрет, Эвальд Васильевич вдруг вскинулся и, энергично дактилируя, подтвердил:

— Не отомрет, с‑собака!

Этим восклицанием Ильенков ясно дал понять, что он разочарован в существующем советском государстве как политической предпосылке коммунизма. Но он никогда не мог разочароваться в самой идее коммунизма как общества, состоящего из всесторонне и гармонично развитых личностей, — общества поголовной талантливости. Приняв эту идею, разочароваться в ней, отказаться от нее невозможно.

Революция, которую Ильенков совершил в марксизме, заключается в переносе акцента с политических предпосылок коммунизма на сам коммунизм, на его психолого-педагогическое строительство. Он так и начинает свою предсмертную работу «Что же такое личность?»:
«Так что же такое «личность» и откуда она берется? Вновь задать себе этот старый вопрос, обратиться к анализу понятия «личность» (именно понятия, т. е. понимания существа дела, а не термина) побуждают отнюдь не схоластические соображения. Дело в том, что ответ на этот вопрос непосредственно связан с проблемой формирования в массовом масштабе личности нового, коммунистического типа, которое стало ныне практической задачей и прямой целью общественных преобразований в странах социализма».

Разумеется, такой радикальный перенос акцента объективно делал Ильенкова основоположником и главой целого направления в марксизме, то бишь, с официозных позиций, — «ревизионистом». Поэтому, когда я, думая польстить, как-то на вечерней прогулке назвал Ильенкова — с чужих слов — «главой целого направления в марксизме», Эвальд Васильевич остановился, как вкопанный, и «прокричал» дактильно:

— Никогда не называй меня так! И всех обрывай, от кого услышишь! Помру, тогда и говорите, что хотите!..

***

Письмо Ильенкова от 12 августа 1974 было ответом на мое письмо с летних каникул 1974 года, в котором я делился «недозволенными», в том числе откровенно суицидными своими настроениями, вызванными слепоглухотой. Центральной темой, которую мы обсуждали, была проблема специфики слепоглухоты: отличаемся ли мы чем-то принципиальным от зрячеслышащих, и если да, то чем.
Письмо Эвальда Васильевича произвело на меня громадное впечатление, я свято берег его, перечитывал, почти выучил наизусть. Красной нитью через всю последующую жизнь прошел тезис из этого письма, что нет специфически «слепоглухих» проблем, но есть более острая в экстремальных условиях, а потому более точная постановка проблем общечеловеческих, и специфические, слепоглухотой обусловленные, способы решения этих всеобщих проблем.

Этот тезис помогал мне ориентироваться в трудностях жизни, намечать пути их преодоления, и в этом смысле — помогал жить и выживать. Я на всю жизнь получил ясный мировоззренческий, теоретический подход ко всевозможной специ­фичности/всеобщности. Я ведь всегда хотел быть полноценным не в «слепоглухих», а в общечеловеческих «пределах», и тут меня очень выручало понимание Эвальдом Васильевичем не только проблемы специфики слепоглухоты, но, прежде всего, проблемы таланта, который, оказывается, можно формировать прижизненно, а не только «поддерживать» нечто существующее «от рождения». Я всегда сам хотел быть творцом своих талантов, ни Природе, ни Богу этой чести не передоверяя, и тут философия Ильенкова очень меня поддержала.

В 1979 году, когда хоронили академика Алексея Николаевича Леонтьева, Эвальд Васильевич сказал мне:

— Теперь в психологию хлынет всякая идеалистическая грязь…

— Ну уж сразу и грязь… — усомнился я.

— Да, грязь! Я знаю ситуацию! — отрезал Ильенков.

Он знал ситуацию. Поэтому, очевидно, и убил себя через два с половиной месяца после Леонтьева.

Мещеряков хотел перейти со своей лабораторией в институт Давыдова (нынешний Психологический Институт РАО), но умер, не успев это сделать.

«Загорский эксперимент» кончился. К власти в науке пришли те, против кого этот эксперимент был направлен в своей теоретической основе. На самом деле «Загорский эксперимент» кончился в момент окончания четверкой университета. Дальше каждому из нас предстояло жить по-своему. Если бы Мещеряков не умер так рано и успел в институте Давыдова создать свой отдел, который, скорее всего, назывался бы отделом тифлосурдопсихологии, судьба четверки могла бы сложиться иначе, эксперимент продолжился бы после окончания нами МГУ… Но после смерти Мещерякова никому, даже Ильенкову, не хватило научного и личного авторитета, чтобы продолжить «Загорский эксперимент». Все-таки Ильенкова воспринимали специалистом из другой области исследований, да и, насколько знаю, он принципиально не хотел ничего возглавлять, будучи старшим научным сотрудником в секторе диалектической логики, возглавляемом его же учеником Владиславом Александровичем Лекторским.

Когда я в 1994 году защитил кандидатскую диссертацию, директор Психологического Института РАО Виталий Владимирович Рубцов предложил мне возглавить тройку слепоглухих сотрудников института. Мы были тогда отдельным подразделением — без Сироткина, почти сразу ушедшего в аппарат Центрального правления ВОС. Отказываясь от предложения Рубцова, я, кроме всего прочего, вполне сознательно подражал Ильенкову, тоже принципиально не желая что бы то ни было возглавлять. Лучше делать свое дело под крылышком друзей-администраторов… Но администраторы — не всегда друзья, и в последние годы жизни Ильенкову, как и Мещерякову, в этом отношении крупно не повезло…

Сменилась эпоха в науке. Острый интерес большой науки к «Загорскому эксперименту» ослаб. Сбросила «марксистскую» маску реально ведущая, господствующая позитивистская парадигма. Да и от задачи массового формирования коммунистической личности к рубежу 1970–1980‑х отказались на деле, оставаясь верными ей на словах. В Перестройку отказались от этой задачи уже открыто. «Дело Мещерякова» утратило опору в большой науке. Не случайно книгу Александра Ивановича так и не переиздали ни на русском, ни на английском языках. Теперь она доступна в интернете, а в бумажном виде давным-давно — библиографическая редкость. Между тем это — классический труд, который, думаю, постоянно переиздавался бы, если бы «Загорский эксперимент» продолжился после окончания четверкой МГУ.

В 1984 году была предпринята попытка трудоустроить нашу оставшуюся «тройку» где-нибудь в системе Всероссийского общества слепых. Мне пришлось писать письмо генеральному секретарю ЦК КПСС К. У. Черненко, которое подписали Крылатова (в девичестве Корнеева) и Лернер. Нас оставили в институте, но что с нами делать, никто не знал. Действительно быть, а не только зваться исследователем стремился один я…

Гибель Ильенкова 21 марта 1979 года я лично пережил очень тяжело. Прежде всего, горько раскаялся в детском хамстве, которое позволял себе в отношениях с Ильенковым. Увы, пресловутый «кризис отцов и детей» нас не миновал. Ильенков за меня беспокоился, а я рвался к самостоятельности, которую Ильенков называл «кошачьей», но без которой я вряд ли бы выжил после университета. Скучая по живому Ильенкову, погрузился в его труды, где слышал его живой голос, — и в итоге стал-таки его духовным, а не только названным, сыном. Это духовное сыновство стало духовной, мировоззренческой основой всего моего творчества — научно-теоретического, практически-педагогического, поэтического.

***

Когда четверых воспитанников перевели в Москву для подготовки к поступлению в МГУ, Мещеряков с Ильенковым приходили к нам почти ежедневно, общались «за жизнь», гуляли с нами, баловали как могли. Они нас очень любили. После смерти Мещерякова нас называли «ребятками Ильенкова» с не меньшим правом, чем учениками Мещерякова.

Больше всех из четверки с Эвальдом Васильевичем сблизился я. Александр Иванович очень поощрял нашу дружбу. Еще когда я был воспитанником детдома, он в беседе тет-а‑тет сказал мне, что очень хотел бы нашего сближения с Ильенковым. Мы стояли в полутемной прихожей у двери в кабинет директора детдома, тогда Апраушева. И Александр Иванович, положив левую руку мне на правое плечо, правой в мою левую доверительно рассказывал об Эвальде Васильевиче, какой это большой, умнейший и добрейший человек, просил не стесняться и обращаться к нему со всеми моими проблемами, уже начавшимися творческими исканиями, подчеркивал, что сам не может ответить на очень многие вопросы, на которые смог бы ответить только Ильенков.

В той беседе Александр Иванович по существу сказал мне то же самое об Эвальде Васильевиче, что лет за десять до этого нашего разговора внушала мне моя мама относительно школы вообще: «Учись, сынок! Я уже дала тебе все, что могла, больше даст только школа, тебе надо учиться больше и лучше, чем зрячим». Вот так и Мещеряков передал меня буквально из рук в руки Ильенкову, который стал мне ближе родного отца, определил своей любовью и бесконечной душевной и духовной щедростью всю мою дальнейшую жизнь.

Потом нам стали переписывать рельефно-точечным шрифтом некоторые статьи Эвальда Васильевича, в том числе — я был уже студентом — «Психику и мозг». Вот тут-то я в его философию и «вцепился». Я нашел в ней то, что давно искал: всестороннее, на уровне окончательно продуманного философского мировоззрения, обоснование посюсторонности таланта. Обоснование того, что талантливым можно и нужно стать. Значит, со мной лично все в порядке. Стану! Надо только работать.

Мне фантастически повезло, что я встретил Эвальда Васильевича. И еще больше повезло, что я смог познакомиться с его философией по его произведениям. Надо было именно «смочь», потому что, кроме пары-тройки статей в паре сборников, по системе Брайля ничего никогда не издавали.

Работы Ильенкова приходилось переписывать в единственном экземпляре на брайлевской машинке. И только с появлением у меня в 2000 году электронной почты знакомство с его произведениями упростилось.

Я совершенно сознательно присоединился к философской позиции Ильенкова. Присоединился, потому что именно это мне и было нужно. Именно этого я и искал — еще задолго до личного знакомства с ним, а тем более — с его работами. Я выбрал это мировоззрение потому, что к нему однозначно подводила вся логика моего личностного становления, роста. И если бы работы Эвальда Васильевича остались недоступны мне (а это вполне могло случиться), я обосновал бы тезис, что талантливым стать и можно, и нужно — самостоятельно. Хотя бы только для себя, если не в виде теоретического продукта общечеловеческой значимости. А так… Я лишь избавился от необходимости изобретать велосипед.

***

Как-то в начале 1971 года мы были в гостях у Ильенкова, и они с Мещеряковым решили поздно вечером проводить меня с сопровождающим до метро. Почему-то я в тот вечер гостил у Эвальда Васильевича из всей четверки один, но Александр Иванович там тоже был. Ильенков жил напротив Центрального телеграфа. До ближайшей станции метро «Проспект Маркса» нужно было пройти всего квартал, но прогулка затянулась. Мне предложили прогуляться до старого здания Московского университета. Вообще-то я продрог, но с удовольствием согласился продлить общение еще на несколько минут.

Потом я хорошо узнал эту дорогу — через улицу Горького по подземному переходу, откуда можно было сразу нырнуть в тепло, на станцию «Проспект Маркса»; по проспекту Маркса мимо гостиницы «Националь» через улицу Герцена, еще полквартала — и вход в университетский двор, где напротив здания нынешнего факультета журналистики стоит памятник Михаилу Васильевичу Ломоносову. Этот памятник и был нашей целью. Мы как-то подобрались к нему поближе, и я вежливо трогал все, до чего мог дотянуться, — закоченевшими пальцами. А мои экскурсоводы наперебой старались описать то, до чего я дотянуться не мог…

Помню только сам факт этой почти ночной импровизированной экскурсии, в мороз и метель. Памятник меня не интересовал, и я его не запомнил, зато меня — как много раз потом — пронизывало, кроме собачьего холода, ощущение необычности происходящего. Два добрейших человека, больших ученых, устроили почти в полночь импровизированную экскурсию слепоглухому мальчишке, будущему студенту МГУ. Мне было важно, с кем и когда, и ничего, что холодно, зато будет что помнить всю остальную жизнь — не памятник, а этих моих иномирных экскурсоводов, — людей из мира большой духовной культуры, к которой они пытаются приобщить и меня…

Иномирность Ильенкова и Мещерякова проявлялась и в том, что их не смущал колючий снег, который несло морозным обжигающим ветром в лицо, и не смущало позднее время — почти полночь. Они были счастливы прямо сейчас, не откладывая на более, казалось бы, подходящее время, приобщить меня к одной из величайших святынь — памятнику Ломоносову и носящему его имя университету, который они оба когда-то окончили.

И я был им благодарен, что именно почти в полночь, в метель и мороз, и не на Красную площадь или в подобные места, до которых тоже два шага от квартиры Эвальда Васильевича, а вот именно сюда, к этому памятнику, в этот двор, в глубине которого находится и трехэтажное здание НИИ общей и педагогической психологии АПН СССР, ныне — Психологического Института Российской академии образования. Здание института, в который нашу четверку распределили по окончании МГУ. Тут десять лет назад, в 1961‑м, защитила кандидатскую диссертацию Скороходова, и тут через четверть века предстояло дважды, в 1994‑м и 1996‑м, защититься и мне. А сейчас, январской ночью 1971‑го, я не подозревал, что Мещеряков и Ильенков привели меня на порог моей собственной научной судьбы…

Александр Иванович и Эвальд Васильевич в ту зимнюю ночь решили, что надо прямо сейчас устроить мне встречу — ни много ни мало — с моей Научной и вообще Человеческой, с большой буквы, Судьбой. Они это понимали. Они об этой судьбе для меня и всей остальной четверки мечтали, делали все возможное и даже невозможное для осуществления своей дерзкой мечты. Я тоже чувствовал значительность момента, но связывал ее прежде всего с тем фактом, что я — здесь и теперь — с ними, с Мещеряковым и Ильенковым. Моя Судьба? Ну да, само собой. Потому что рядом они, мои духовные родители.

Александр Суворов

Слепоглухой психолог, педагог, поэт. Родился в 1953 году в г. Фрунзе (Киргизская ССР). Выпускник факультета психологии МГУ им. М. В. Ломоносова. Доктор психологических наук, ведущий научный сотрудник Московского государственного психолого-педагогического университета. Почетный международный доктор гуманитарных наук Саскуаханского университета (штат Пенсильвания, США), действительный член Международной академии информатизации при ООН. Награжден Почетной золотой медалью имени Льва Толстого (Международная ассоциация детских фондов, 1997); памятной медалью, посвященной международному году добровольцев, учрежденному Генеральной Ассамблеей ООН (2002); медалью имени Г. И. Челпанова I степени (2004); Орденом Буратино (2009) и многими другими наградами. Скончался в январе 2024 года. Жил в Москве.

К содержанию Poetica #4