Литературный онлайн-журнал
Лента

Гимназистка (фрагмент романа)

Гимназистка (фрагмент романа)
Тавров А. Гимназистка. — М.: Книги АТ, 2024. — 86 с.

Последний роман Андрея Таврова «Гимназистка» назван им романом в афоризмах — и читатель, привыкший к значительности объёмов его прозаических книг (86 страниц «Гимназистки» против более 1000 страниц «Матроса на мачте» или 300 страниц «Снигиря»), здесь столкнётся с новой эстетической сложностью. Описать структуру этой книги фрагментарно, представив её в виде лаконичных суждений, было бы кокетством. Напротив, разделить «Гимназистку» на составляющие едва ли возможно; скорее, этот роман — компактный художественный (философский, эпический, стихотворный) сплав, умело скрывающий спаянность за иллюзорными швами между пространственными и временными пластами. Многослойность романа позволяет ему быть текучим — и потому таким сложноуловимым для каждого, кто хотел бы представить его частично, выделить что-то одно (поэтому выбрать фрагмент для препринта или отрывок для внимательного взгляда — мучение; текст сопротивляется такому выпадению и требует продолжения чтения).

Художественное движение внутреннего хода «Гимназистки» оказывается сильнее многих таксономий, традиционных для классификации литературы — родовых (эпос и лирика), жанровых (роман, повесть, притча), нарративных (повествователь и рассказчик, нарративное травести). Часто как раз наиболее естественно голос звучит на углу схождения этих категорий, продолжая бесшумный ход «поверх барьеров». Таким же бесшумным оказывается смещение окна стилистики — 1930-е гг. (и примкнувшие к ним ранние 1950-е, сердца детской памяти Таврова) звучат не по-своему. Вместо героев-лётчиков — гимназистки, заново (и невовремя) расцветшие цветы из прошлой эпохи. Вместо многословности соцреалистических опытов — причудливый крой романа начала XX в. И, кажется, в этом и состоит афоризм, которым является роман — мы должны смотреть в прошлое не ради золотого века и не ради спасительной мысли о том, что «тогда» ещё не было крови; мы смотрим в прошлое для того, чтобы увидеть кровь вблизи и изнутри. Это есть этический и поэтический долг каждого, видящего воронки истории и готового не отвернуть от них голову.

Лиза Хереш

1

…когда пароход разворачивается, чтобы подойти к пристани, над ним летят вороны и ангелы. Это потому что он разворачивается по обе стороны стекла, которое может быть разным зрением у каждого, кто смотрит, и если одни видят верхний пароход, то есть еще и нижний, который видят далеко не все. Нижний отражается под водой или в зеркале, и, заметив его, мы видим не только его, а мы видим свое нижнее лицо с воронами, а не с пароходом и ангелами.

И те, кто встречают пассажиров парохода на пристани с цветами, даже видят, что это не простые вороны, а с клювами, похожими на человеческий рот и даже говорящими. Верхних ворон тоже можно научить разговаривать или хотя бы произносить два-три слова, но эти могут говорить все и даже петь песни, которые Гомер приписывал сиренам, а я думаю, что сирены вовсе не пели, а собирали чувства женщины к мужчине по всему свету, снимая его с цветов, змей и волн, а потом, когда этот собранный шар из солнца, и васильков, и верблюжьей шерсти начинал кричать, они вставляли его себе в живот и превращались в те прельстительные женские тела, которые мужчины придумали как свою вечную смерть и желание.

Эти вороны еще и не такое могли.

Я тоже стою на причале вместе с папой и жду брата.

Из дворов наверху долетает запах сирени, и от этого я почему-то чувствую, как туго заплетены мои косы. Пароход описывает плавную дугу, я слышу, как он шлепает плицами, взбивая пену, и, что твой рысак, весь в пене резво подбегает к причалу.

5

стихи Гены А.
бабочка

ах чем ты не подкова
летящая по воздуху и говорящая слова,
тяжесть коня стряхнув, силу его переправив,
а сам он (конь) еще в цветах бессмертниках
в иван-да-марье сам пока цветет,
и поле он теперь и полустанок —
их силой в бабочку соединен,
мятущуюся чтобы быть ему как быть не может
а сила что пришла из космоса
и собрала коня и бабочку
теперь сгустилась в робость, в невесомость
протиснувшись внутрь лопастей тончайших.
у бабочки ведь нет ни летчика и ни пилота
она сама — лицо, которого нет в этом мире
как будто спрятано оно меж складками
и времени и воздуха в пространстве
и связано с крылами и пыльцой
как будто ими мыслит и лопочет
и снова быть конем бегущим хочет
и гнется в воздухе подковой. 

6

…считается что Агамемнон не может говорить садами и чайками, а ведь это не так, потому что случаются такие повороты мирового пространства, когда много делается возможным — и сад этот с тополями и с их густыми листьями, колышущимися от ветра с реки, и статуя Нептуна, и военный духовой оркестр в большой беседке над водой.

Агамемнон не только может говорить дорожками и скульптурой Нептуна, но и воспринимается иногда совсем не так, как вы к тому привыкли. Вот, например, кентавр Хирон может выглядеть как средних лет офицер в военной рубашке хаки с прорезью для погонов на плечах, а рябой грузин в шинели —как царь огромной страны, стоящий на трибуне мавзолея и смотрящий на парад из женских тел, образующих его имя. Агамемнон же воспринимается иногда как учитель гимназии, где он преподает греческий язык и время от времени смотрит остановившимися глазами на доску со словом Ифигения, но слова этого он совсем не видит, а говорит другу, что видит синее небо и холм, а еще двух орлов — белого и черного, которые летят рядом в правую от него сторону. То есть Агамемнон не только может говорить музыкантами и откосом, но и людьми и волнами. Мы тоже все это умеем и иногда используем эту возможность, впрочем, не замечая, что именно ее мы используем, а делая это интуитивно, но Агамемнон, как испытавший соитие с Кассандрой-пророчицей, мог говорить не только людьми и событиями, но еще и самим собой, как, например, учителем гимназии и левым эсером, о чем мало кто догадывался. Иногда он задумывался, и тогда в приречный плес плескали другие по ритму волны, и словно бы в мираже, впрочем, все более уплотняющемся, появлялись солдаты, одетые так, как описано у Гомера. Они шли через сад, потом по мосту к пристани, потом выходили на дорогу и исчезали из виду. Иногда их можно было принять за подвыпивших мастеровых, но чаще всего они шли стройным отрядом, вглядываясь в даль и о чем-то шутя. У кого-то это происходило во сне, у кого-то в воображении, а у кого-то вовсе не случалось.

У самого Агамемнона это происходило в реальности.

Кто сказал, что нельзя жить в двух реальностях сразу, ибо они противоречат одна другой пространством, временем и событиями? Но это по видимости они противоречат друг другу, а на деле ничего подобного. Неужели же жена директора гимназии не противоречит его любовнице или пароходу, идущему из Калязина? Конечно же, противоречат, на первый взгляд, ибо что между ними общего. Однако все как-то устраивается в их жизни, и никто из них не останавливает ее по причине противоречивости. А как вы думаете, в скольких реальностях живет бабочка? Или кузнечик? Не говоря уже об обитателях океанских глубин. А я так знаю, что не меньше, чем в паре сотен сразу. И ничего. Только прибавляется жизни в их легко ныряющих в суммарном мире телах, упругих и сильных.

15

А утром гудит ветер, и приходит ветер с востока вместе с почтальоном Авдеенко. Почтальон Авдеенко едет на велосипеде и гудит в унисон ветру свою песню, где понятные поются только ему и перелетным птицам слова, а первое колесо у велосипеда — Луна, а второе — Солнце, вот так поет он перелетным птицам свою песню, а выходит у него: «У-у-у-у-ум! У-у-у-у-ум!» И крутит Авдеенко педали сильными ногами в брюках, пришпиленных зажимами, чтобы не лезли в велосипедную цепь, рассекает окрестности летучим снарядом и крылаткой на бронзовой блестящей застежке-цепочке.

Велосипед его, как многое в нашем городе, сделан из лучей Луны и лучей Солнца, добротно собран неизвестным мастером, думает и мыслит, — а вот, например, зеркало, сделанное из лучей Луны и лучей Солнца и стоящее в спальне какой-нибудь еще не проснувшейся в этот ранний час барышни, тоже думает и мыслит, но глубже, чем велосипед, хотя никуда и не едет. Впрочем, едет, конечно же, едет оно — едет вовнутрь и в глубину самого себя, вместе с коробчатым и серебристым отражением окна с цветами на подоконнике, утренней улицы с погасшим фонарем и собакой и самим почтальоном Авдеенко.

А почтальон Авдеенко, проезжая по двум окрестностям сразу, и я бы сказал, сразу по двум сферам, думает и в этом и в другом пространстве разные мысли и поет две разные песни — в одном веселую, во втором — грустную.

Хотя почему же именно по двум проезжая пространствам? Вовсе и не по двум проезжает объемам и далям — зеркальному и всамделишному — почтальон Авдеенко, георгиевский кавалер, а по многим. И что из того, что этого никак не увидеть. Ведь нельзя же уставить всю улицу зеркалами, чтобы это понять, да и никак невозможно.

Но вообразите, что они там стоят.

Тогда уже сами можете видеть, что чем больше стоит их на улице, тем в большем количестве далей, и просторов, и сфер движется велосипед почтальона, а раз зеркал может быть бесконечное количество, то из этого проистекает простая и наглядная вещь — в бесконечности едет почтальон. Едет в бескрайности. Гм, гм, да что там почтальон — просто с почтальоном при известном умственном усилии это делается абсолютно ясным, а вот со всем остальным не очень.

И тем не менее любая вещь этим утром, попавшаяся вам на глаза, также едет и путешествует в бесконечности и в бескрайности, а как же иначе?

И блохастая собака? — спросите вы? И блохастая собака. И купец, открывающий свою лавку? Да. И лужа посреди улицы? И она. И каждый на свете человек, малый и большой? И всякая ветошка или соринка? И сама улица с собаками, колокольнями, березками голубями и лужами? Так!

И всякий на ней дом с вывеской и без оной, и сам город. И флаг на башне, и балкон на стене. И буква, и цифра, и книга. И даже вы, читающий эти вот рассуждения и находящий их легковесными, детскими и лишенными однородного литературного стиля, объективного, конкретного, обладающего властью точного именования, — даже вы. Путешествуете в бесконечности. И происходит это и каждое утро, и каждый день, и в любой миг вашей жизни.

Авдеенко помнит, как однажды почувствовал, что путешествует в бесконечности, — тащил тогда раненого товарища в окоп, а рядом рванул снаряд, вынувший из-под Авдеенко землю, и он полетел уже без земли — сам по себе, по воздуху вместе с товарищем, но словно бы потеряв руки и ноги. И тогда его стало так много, что, казалось, вся земля и даже все, что ее окружает, — теперь один Авдеенко.

Один-единственный.

Даже небо стало Авдеенко, даже белые облака в небе.

А разве могло быть иначе, догадался он. Разве все вокруг — не Авдеенко. И лежа рядом с товарищем и сочась теперь уже вместе с ним кровью, он смотрел в небо и понимал его бесконечность как часть собственного мозга, ставшего больше земли и неба, как слово Бога в первый день творения, а потом он стал падать в небо себя все быстрее и быстрее, и видел, что это неподвижное небо себя — это все, что ему нужно и достижимо как самое желанное в мире, что много можно говорить разных слов, чувствовать разных мыслей и петь разных песен, но уже ничего ему не хочется, кроме неба себя, и ничего, по сути, другого-то и нет, один только морок и призрак.

За спасение раненого дали ему Георгиевский крест второй степени, и генерал вложил ему в руку золотые часы за храбрость.

Еще скажу.

Писать о чем-то определенно, со знающим видом, писать конкретно, демонстрируя терминологические хищные имена событий, мест и вещей, как З. или Т., восхищая эрудицией читателей, — значит врать. Потому что ничего конкретного и однозначного в мире нет.

Потому и великая книга Даодецзин написана так, что число комментариев к ней и ее переводов растет и множится. Ибо каждый иероглиф этой книги многозначен и мягок для того, чтобы не мешать смыслу плавать и подстраиваться под читателя. И если читатель глуп, то прочитает книжку из особенностей своего развития — и это свобода. А если читатель мудр, то это будет совсем, в силу уступчивости, не фиксированности иероглифа, другое чтение и другая книга. Это как зеркало — отражает того, кто в него смотрит, оставаясь при этом самим собой и ничуть не меняясь.

А сам отец мудрецов, Большое Дитя, Ли Эр, не глядит в него, но напишет на заставе в горах книгу в несколько тысяч знаков (не надо знать, сколько именно), да и то по просьбе здешнего чиновника, а потом сядет верхом на буйвола и растворится в тумане.

Конкретное точное и фиксированное слово или речь из таких слов — властолюбивы. Они хотят документа, они хотят точности, владения и удержания. Но все течет, трепеща, проливается сквозь мысли, слова, сквозь пальцы. Мысль частична. Правда — всеобъемлюща и выходит за пределы и возможности человеческого сознания.

Пролепечем же это, пробормочем, да и промолчим.

Все взаимосвязано и все — Одно, и все только так и надо попытаться постичь, если вы живы, и говорите, и видите, и если вы все еще (непонятно-непонятно порой, зачем) хотите прикоснуться к истине.

Здесь иероглиф Син-сердце, а цвет серебро.

Вот почему нам нужна поэзия с ее сравнениями и внесловесными мелодиями или соловей с его разбойной невыговариваемостью, в свисте и косноязычии, или гроза с ветром на весь мир. Есть весть вне слов.

А сколько ж живых голосов — мужских, женских, девичьих, гимназических, старческих вложено в почтовую сумку Авдеенко, сколько жалоб, восторгов, надежд, поручений, наказов, сколько любовных стихов, сколько судеб и признаний звучит в ней даже в наше голодное и холодное время!

И — ах! — каким византийским перебором, мещанским многоголосием, обывательской скороговоркой, какой виноградной евхаристической прививкой к славянской речи поет этот Хор!

Разве не так?

Я часто думаю об этом.

Дата публикации: 08.04.2024

Андрей Тавров

Поэт, прозаик, критик. Родился в 1948 году в Ростове-на-Дону. Окончил филологический факультет МГУ им. М. В. Ломоносова. Автор четырнадцати поэтических книг, продолжающих и углубляющих поэтику метареализма, пяти романов, эссеистических «Писем о поэзии» (2011), сборника «И поднял его за волосы ангел» (2019) и книги сказок для детей. Главный редактор поэтической серии издательства «Русский Гулливер» и журнала «Гвидеон». Лауреат премии Андрея Белого (2019). Жил в Москве.