Педагогические экстазы
Как все одухотворенные люди, хотя бы тем, что они неосознанно влюблены, друзья случайно натыкались на такие темы, что обязательно всплывала в том или ином контексте фигура этого удивительного Льва. А на самом деле им просто постоянно хотелось говорить о волнующем их предмете, будто они были в одинаковой степени им голодны.
Обсуждение способов воспитания маленького Льва сделалось для Холодка и Мотылька узловым, ибо они, беспрестанно говоря о Льве-малютке, делались его родителями, родственной плотью. И они могли не стесняться вроде бы благородной страсти, обуревавшей по-разному их во время долгого разговора.
Ведь со стороны Холодка разговор был горьким свидетельством о подступающей издали глубокой меланхолии, о невозможности невинной любви к этому удивительному, волшебному Льву, свалившемуся ему на голову…
И сцена беседы должна была по-хорошему разворачиваться в волшебном саду, где смиренные звери, позабывшие о своей дикости, кротко пялятся на тяжелые цветы, а неуемные птички мельтешат в цветущих ветвях плодовых деревьев. Как пародия на полотно со св. Себастьяном и ратниками… Небесный фон, облака…
Шумный эстетический восторг Мотылька и мрачная страстная тайна Холодка мало походили друг на друга, но были родственны, и в силу этого близки степенью необходимости для каждого и по своей сути таким образом — неотличимы.
Они, уютно расположившись в континууме комнатки так, что коленями соприкасались, у самого окна на улицу с пробегающими мимо шумными троллейбусами, в качании скрябающими вздутый и битый асфальт; и узкий подоконник напоминал крышку музыкального инструмента, будто скрывал клавиатуру, но начать извлекать звуки можно было в любую минуту.
Они, конечно, беседовали только о своей любви, тоске и счастье, и воплощалось это в придирчивом перебирании приемов и способов воспитания настоящей советской личности, годной для построения светлого будущего, личности, воспитанной столь надежно, что ни на какие сомнительные посулы она просто не откликнется.
И каждому собеседнику было понятно, что под этой личностью каждый раз подразумевался прекрасный Лев, не очень похожий на идеальную в идеологическом аспекте, конечно, личность.
При обсуждении именно всего сомнительного, угрожающего своими соблазнами отовсюду и подстерегающего постоянно эту самую взрослеющую личность, друзья однажды пришли к теоретическому выводу, что этой личности вообще лучше бы не иметь никакого контакта с внешним миром, не контролируемым ими, идеологически подкованными в науках воспитателями. А это вообще-то возможно на нашем несовершенном историческом периоде, еще засоренном всяческими соблазнами, только если личность вообще не будет в период воспитания базиса видеть и слышать что-либо.
Они не понимали, что ведут себя как маниаки.
И возвышенный Мотылек фантазировал: наверное, лучше бы Льва было начинать воспитывать с самого раннего периода, когда он был вот такусеньким, — и Мотылек показал его умилительные размеры с полтора карандаша.
Холодок, знающий не понаслышке психологию, так как изучал зарождение трудовых импульсов в сознании младенцев, важно прибавлял, что необходимо начать обучение со всяческих обследований руками. Ведь есть методики в советской педагогике, когда вместе с воспитателем младенцы постепенно овладевают всеми необходимыми знаниями для полноценной и разносторонней жизни. Например, сначала ребенка, буквально из руки в руку, направляя со всем тщанием, учат ухаживать за собой, трудиться, так сказать, на очевидно полезный для него самого результат. Иногда используют ухищрения. Кучка каши, которую он обычно пытается подъесть по-животному ртом, не так вкусна, как каша в ложке, — то есть культурное означается и подслащиванием, к примеру.
Холодок и Мотылек роскошно фантазировали, возомнив себя просто неутомимыми братьями-госпитальерами в некоем стерильном монастыре, окормляющем маленьких бедолаг. Ну просто госпитальеры, чистые в помыслах, кормчие корабля воспитания малюток, но служащие не во славу какого-то там идеалистического невидимого Господа, а сразу всему роду человеческому, прогрессивной культуре.
И самозабвенный Холодок на себе показывал Мотыльку, сидящему перед ним с чашкой остывающего чая, как надо брать нежные ручки ребенка в свои и в совместной деятельности учить сначала эти самые ручки мыть, и личико умывать, и промакиваться очень чистым полотенцем, и одеваться и раздеваться в определенной последовательности, потом деликатно вести себя за столом и аккуратно поглощать пищу, а не жрать что попало, как некоторые.
И несмышленыш будет знакомиться и с мыльцем, и с полотенчиком, и с ложечкой, начиная, таким образом, деятельность познания материального мира, так сказать, приобщаться к культуре как результату трудовой деятельности прогрессивного человечества. Да, с этим не поспоришь! И им, в сущности, спорить было не о чем, они в каком-то смысле были слаженным дуэтом, поющим согласный вокализ.
На самом деле они мечтали, каждый, конечно, по-своему, как будут осуществлять с сегодняшним Львом воспитательную деятельность по удовлетворению его органических нужд. И если бы можно было сравнить их представления о «воспитуемом Льве», то он предстал бы перед каждым примерно одинаковым — с закрытыми непроницаемой повязкой глазами и залитыми воском слуховыми каналами; будут ли они привязывать его к мачте, как Одиссея, спасая от пения сирен, они не обсуждали.
А как же они все-таки будут общаться с ним?
Ну, разговаривать, — есть прекрасные способы делать это дактильно, жестами и при помощи специальных аппаратов — телетакторов и коммуникаторов.
И все действия ребенка-Льва в начале сотрудничества будут совершенно неосознанны, противоречивы, дерзки и даже обидны воспитателям…
Они размышляли о том, как именно человеческое, специфически людское возникнет в кучерявой голове незрячеглухого Льва-ребенка. Не вдруг, как результат плавной эволюции психических свойств, уже имеющихся у всех высших животных! Да ничего подобного! У него бы при таком умозрении воспитателей никогда бы не возник из безусловных рефлексов «комплекс человека».
Это прекрасное определение предложил возбужденный диалогом Мотылек.
Это ведь и есть самообогащающаяся сумма воли, интеллекта и самосознания! О! Комплекс человека! Это тянет на место в Академии, и не какой-то там педагогической, а настоящей. Они уже, иногда взглядывая друг на друга, не могли скрыть счастливых улыбок первооткрывателей.
Еще можно представить себе совершенствование Льва-ребенка путем развития педагогическими ухищрениями его безусловных рефлексов, но вот построение надстройки «комплекса человека», известной как вторая сигнальная система, где проявится специфически человеческое: слово, речь и язык, — уже проблематично.
Весь вопрос в том, как вещь, потребная в обиходе самообслуживания Льву-ребенку, ну там соска, ложка, горшок, вдруг в один прекрасный момент станет знаком вещи. Ведь именно в этот момент осознания вещи как знака и возникает «комплекс человека».
Да, условная связь между знаком и означаемой им вещью просто так не завяжется путем однообразных тренировок.
Лучше даже не пробовать, решили они.
Если рассуждать о предельных возможностях формирования психики у животных, то известно материалистической науке, как она развивается в процессе приспособления к окружающей среде и удовлетворения биологически врожденных потребностей, ну там теплая нора, обильная еда, еще секс с себе подобными. Об этом пока рано думать. Но надо заметить важное обстоятельство — при осуществлении этих достаточно разнообразных комплексов животное не трудится.
Они понимали труд по-марксистски, как центральную категорию человеческого бытия. Труд, исторически обусловливающий совершенствование органической природы самого человека!
Да, надо так организовать воспитание слепоглухого Льва-ребенка, чтобы его потребности менялись в сторону усложнения — от самых простых по удовлетворению насущных нужд, почти что животных, начали, говоря высоким штилем, созидать мир культуры с ее вещным и творческим наполнением.
Все-таки марксизм-ленинизм удивительное учение, позволяющее найти путь в самых непростых ситуациях, например в воспитании из совершенно беспомощного слепоглухого Льва-ребенка полноценного члена социалистического общества — взрослого положительного и даже бескорыстного во всех смыслах Льва-энтузиаста.
Они так увлеклись, что позабыли со всей искренностью мыслителей, что Лев и не ребенок давно и тем более совсем не слеп и не глух.
Но теория вела их вперед!
Итак, в совместной деятельности со слепоглухим ребенком воспитателю придется научать малыша такой деятельности, которая зафиксирована в формах предметов, созданных человеком для человека. Взять, опять же, соску, ложку и горшок! Это идеальные примеры. Ребенок, осваивая мир предметов, освоит и общественный разум, эти вещи создавший. Вот так! И вот они, незримые, но материалистические драгоценности человека, — его сознание, воля и интеллект!
А теперь необходимо обсудить со всем марксистским тщанием, каким образом будет создана почва в сознании ребенка для обучения языку. К счастью, из марксистско-ленинского учения бесспорно известно, что разум предметно не имеет никакого отношениям к таким штучкам буржуазной философии, как гены, или, хуже того, — к морфологии тела или к мозгу. Разум формуется только в процессе активного присвоения вещей, то есть собственно в продуктах труда. В том, что человек создает для человека, пользуясь и распоряжаясь продуктами труда исключительно по-человечески.
Не стоит говорить о том восторге, обуревавшем друзей, могущих разобраться в тайниках зарождения сознания!
Они подошли к узлу семинара.
В воздухе дрожало электричество, будто для понимания разрозненных сфер материальной культуры вот-вот возникнет вольтова дуга.
И она возникла, поразив их обоих.
Ребенок, а в нашем случае глухонемой незрячий Лев-младенец, бесспорно способен во время совместно-раздельной деятельности с воспитателем научиться самостоятельно пользоваться вещами, и таким образом он становится субъектом высших психических функций, присущих лишь человеку разумному. И вот эта деятельность и есть подготовленная почва для усвоения Львом-ребенком языка, так как интеллект уже сформирован через общение с вещами.
Они разыгрывали умилительный театр воспитания.
Мотылек обаятельно, как умел только он, представлял и показывал Холодку, как Лев-несмышленыш будет учиться пользоваться ложечкой, вначале не понимая, зачем такой способ приема пищи, если можно есть прямо ртом с тарелки или в лучшем случае с горсти.
Но в один прекрасный момент, последовав тактичным, мягко воспитующим наущениям Мотылька, малыш сам потянет ложечку ко рту, и не потому, что в ней будет более вкусная еда, чем в обычной кучке, а ощутив заботу Мотылька как культурный комплекс, на который не ответить невозможно. Надо, конечно, закреплять всячески такую активность, потому что именно в этом шаге младенца и есть переход к психическому миру человека, где царит созидательный труд одного человека ради другого.
Умный и последовательный марксист Холодок продолжал штудии друга, представляя, как младенец-Лев от примитивно органических биологических нужд перейдет к биологически нейтральным объектам. А то, что это случится, — безусловно! Ведь всяческие эгоистические интересы насыщения и опорожнения сменятся интересами альтруистическими, каковыми являются, например, игрушки, требующими партнерства. И этими партнерами поначалу будут воспитатели, они — Мотылек и Холодок, настоящие, искренние философы-марксисты.
Лев-младенец же, успешно научившись на примере своих воспитателей общаться с предметами быта, жить среди них по-человечески, при постепенном вовлечении в сферу его деятельности все новых и новых объектов может уже считаться существом со сформированным разумом, вполне подготовленным к обучению языку и речи.
Да, от осознания этого великого процесса головы дискуссантов могли пойти кругом.
Они все философствовали и философствовали, не подкрепляя ничем реальным свои безнадежные самоуверенные фантазии, разлетающиеся фейерверками, как это, впрочем, и было во всех идеологических практиках того времени.
Но Холодка обуревали страхи, ведь он не был столь восторженным, как Мотылек.
— Ооо! — уже заранее ужасался он, — любое случайное включение зрения и слуха, купированных на время воспитания, могут маленького Льва как идеальную воспринимающую систему погубить и привести к неисправимой рассогласованности.
И он уже представлял, как все усилия синклита воспитателей идут коту под хвост!
Он, чуткий человек вообще-то, был недалек от истины.
И они смолкали, не отказав себе в удовольствии порознь помечтать о податливом Льве-несмышленыше, не слышащем и не видящем ничего, но отвечающем на их тактильные усилия только бесконечно обаятельной улыбкой и согласными кивками маленькой кучерявой головушки.
Это была такая картина эпохи Возрождения с прекрасными холмами, яснеющими в разводах синьки у далекого горизонта, с бесконфликтным высоким маревом обобщенных облаков, с несколькими неагрессивными чистыми животными, прекрасно понимающими речь людей. И они — два мудрых просветленных волхва, Мотылек и Холодок, склонившиеся над колыбелью слепоглухого Льва-младенца, уже готового воспринять всю мировую культуру в ее марксистском изводе.
Они хотели говорить на эти темы друг с другом еще и еще, снова и снова.
Они могли бы даже созвать конференцию, посвященную воспитанию этого единственного в своем роде существа.
Там ведь будет о чем сказать исследователям: про нужды маленького Льва, самые разнообразные человеческие невинные нужды, что должны удовлетворяться воспитателями через определенные повторяющиеся настойчивые действия, и в сознании Льва, уже начавшего на эти действия не только отвечать согласием, а самостоятельно развивать и усложнять их, установятся новые, ничем не замутненные идеальные ассоциации.
На основе этих установившихся и могущих в потенции усложниться ассоциаций и произойдет первый обмен мыслями между Львом и воспитателями. Это будут невероятной чистоты мысли еще без слов, но зато какие! Да! И только после этого можно будет уменьшить собственную инициативу, не мешая саморазвитию на основе труда новому сознанию. Нам понадобятся многие идеальные предметы, действия с ними будут преобразовываться в жесты, изображающие их, эти прекрасные предметы, и создастся первичный словарь жестикуляций, а их при накоплении и тренировках можно будет легко заменить дактильными словами.
И вот вам начало чистого языка, адекватного идеальному внутреннему миру прекрасной личности. Отпадет задача в нравственной самооценке, так как такая личность по определению ничего безнравственного не совершит.
И после этого можно раскрыть Льву глаза и слуховые каналы.
О да!
Раскрыть!
— Он станет совершенно чистым человеком, — провозглашал Холодок, — вы все в этом убедитесь, — будто он выступал перед сомневающимися.
Но он отметил, так как не мог не отметить такую важную черту сегодняшнего дня, просто ранящую его, ведь он воочию видит эту несправедливость, — что в буржуазном обществе закрыт трудящемуся большинству доступ в высшие иерархии человеческой психики, давно занятые эксплуататорами, так как люди простого труда давно впали в тавтологию поденной деятельности ради элементарного куска, убогой крыши над головой и неумолимых требований плоти, зачастую в буржуазном обществе извращенных. И этот убогий, даже позорный, не достойный человека тип мотивации никогда не даст родиться настоящим талантам. Ведь только здесь, только на нашей благодатной земле возможно обрести осознание жизни, даже будучи слепоглухим, но глазами и ушами всего человеческого рода.
Лоб Холодка, напряженно говорящего эти святые в хорошем смысле слова, покрывался бисеринками пота, заблестевшими в лучах свисающей лампы накаливания по-стеклянному.
От него даже пошел дух, как из раздевалки стадиона «Локомотив», где всем сотрудникам университета приходилась пыхтеть несколько кругов, чтобы стать значкистом ГТО. Мотыльку без этого значка, как и без флюорографического снимка, поездка в колхоз была обеспечена, поэтому от трусцы отлынивали уж самые бесшабашные, давно смирившиеся и с колхозами, и с овощебазами, где можно было беспробудно попьянствовать в относительном покое.
И Мотылек, восхищенно глядевший на друга, понимал, какие трудозатраты произведены им, ведь в советской психологии давно стало аксиомой, что умственный труд энергоемок и посему сопоставим с физическим. И наука с цифрами в руках доказала, что думать ученому совсем не проще, чем пролетарию махать кайлом или колхознику — тяпкой.
Если бы Мотылек сидел в амфитеатре большой светлой аудитории среди тысяч других, то, услышав речь своего друга, он первый вскинулся бы и разразился овациями.
В его сознании пронеслась эта вдохновенная сцена.
И Холодок почувствовал, что большое открытие, только что совершенное им, уже принадлежит всему человечеству.
Друзья пожали друг другу руки, как героические маркшейдеры, встретившиеся в проломе туннеля, давно прокладываемого в недрах материалистического познания с противоположных сторон. Со стороны эстетики и со стороны диалектики.
Человеческий разум един!
Да!
Да пребудет так!
Глаза Мотылька увлажнились.
Правда, если бы они, Лев и Холодок, поговорили, то совпали бы в одном, но очень важном: и тот и другой догадывались, что помимо бытия есть еще и всё, чьей частью является и самое бытие. Нечто большое и невозможное для осмысления. Холодок называл это просто «всё», а Лева говорил: «Ну, вообще-то, это…» — и замолкал.
Мотылек считал, что это самое «всё» и есть красота, а Холодок почитал такой подход не только начетничеством, но и отступничеством.
Бедная куцая культура, куда были так горячо вплавлены эти люди, не имела деталей, могущих прельстить их зрение или чувствующие тела, и потому только воплощение всяческих механизмов очаровывало их своей идейной понятностью.
И заглавным счастьем человеческой жизни стало понимание их согласной суетни, по большей части бессмысленной, как механики — быстрее, выше, дальше.
Но вот Лева, находясь в противоречии со временем, любил только детали, потому что уродился таковым, просуществовав как идея в метафизической утробе своей матери долгие десятилетия до своего настоящего нарождения. Этой склонностью к механистическому объяснялась и вопиющая асексуальность при парадоксальной похотливости.
Бедный Мотылек был озадачен тем, что прекрасные эпизоды его критических выпадов не складывались в стройную динамичную картину и, может быть, в отличие от Холодка, он никогда не станет настоящим ученым, как Маркс с великой неподъемной трехтомной, опять-таки, глыбой «Капитала».
Официальная доктрина прекрасного все соизмеряла с глыбами.
Масштаб личности также соизмерялся с чем-то очень крупным физически — с человечищами, к примеру.
Не каждый бронзовый монумент может быть образом человечища.
Если вот Лев Толстой — то зеркало революции и непременно глыба та еще и тот еще человечище… А вот Достоевский — едва ли глыба, едва ли. Есть там, как известно, неувязочки какие-то болезненные. А Маяковский — да, глыба. И был бы человечищем о-го-го каким, если бы однажды в весенний день не смалодушничал. Нет, все-таки не глыба и даже не титан.
А вот глыба ли Пушкин?
Вопрос, конечно.
То, что не человечище, — уж точно!
Спора нет!
Но вот каждое слово Пушкина — определенно светоч!
Тут никакого спора быть не может!
Но не все, что светоч, — глыба!
Он мыслил короткими лозунгами от волнения, и он начинал про себя скандировать прекрасные сегменты.
Что прокручивалось перед его мысленным взором, как светлые титры кинофильма:
«Пока свободою горим…»,
«Пока сердца для чести…»,
«Мой дядя самых честных…»,
«Скажи-ка, дядя, ведь…»,
«Люблю Россию я, но…»,
«Да, скифы мы!»,
И самое любимое — многократно, будто пленка склеена в кольцо:
«“Краснота страшна” — Вам скажут…»
и т. д. и т. д.
На собранные всяческого калибра бутылки была наброшена старая замусоленная скатерть, и покрытые тканью горлышки, как всегда, складывались в небывалую шишигу, в свою очередь напоминавшую бездыханно спящее животное бугорчатой породы. Мотылек, будучи в поднятии духа, думал, что это, наверное, есть образ того, что Холодок называет «всё», то есть то самое, что больше бытия. И в самом деле — если сдать несколько бутылок, то из всего этого бытия, не приуменьшая его, получится красота легкой портвейной выпивки. Но он был деликатен и не глумился над Холодком, ведь тому и так было совсем не тепло в этом мстительном мире.
Визитер
Пришел черед столичного визитера, именитого философа. Он должен был поведать о формировании нового человека на примере взращивания личности «с нуля» в интернате слепоглухих. К докладу анонсировалось музыкальное сопровождение. «Записи из Вагнера». Докладчик нажал клавишу на небольшом коробке, и звуки, съезжающие с назначенных мест, вошли в аудиторию. Они посочились дребезжащей рекой, будто в русле играла не призрачная влага с купающейся Лорелеей, а ползло крошево, вывернутое каким-то вредителем. Вагнера несло в акустический кювет.
Философ начал неожиданно: вроде только что пришел откуда-то, где побывал только он один. И вплетая свой голос в выхлест магнитофона, сжевывающего такты увертюры «Парсифаля», он произнес в никуда:
— Иногда мне хочется произнести по-немецки, на великом языке великих…
И он таинственно помолчал несколько тактов.
— Маркса и Энгельса! — вскрикнул он вдруг с нажимом и весьма громко, испугав некоторых, и дамы стали быстро оправляться, будто выбрались из давки.
— Смиренно повторить, что обозначил и наш великий соотечественник, наш русский, известный всем вам отменно, коллеги, философ-демократ, прекрасно известный наш дорогой демократ Александр Herzen.
Он поименовал его фамилию как титул, с немецким прононсом, и присутствующие как-то поджались, так как были не в ладах с родным языком Маркса и Энгельса.
— Это он ведь дал самое точное определение музыки, творимой великим Вагнером! Zukunftmusik, как всем вам, коллеги, конечно, известно. Вы, безусловно, прекрасно поняли мою мысль.
И он оглядел аудиторию.
— Zukunftmusik, как вы все, коллеги, прекрасно меня поняли…
И замер, ожидая подсказки.
— Да, совершенно верно!
И он выдохнул:
— Это — музыка будущего! Она самая! Zukunftmusik!
И он обратился к Холодку, как единственному, якобы знавшему немецкий.
О «блуждающей приставке» он во всеуслышание заявил, что усматривает здесь корневую связь «с витающей предпосылкой» самого Маркса.
И он санкционировал холодковскую теорию.
И он поражен глубиной проникновения Холодка в колодезную тьму нашего языка!
От таких слов Холодок потупился и заметил, какого прекрасного цвета его джинсы, искренней морской глубины.
Он обратил к Холодку серию речевых телеграмм:
— Да, коллега, вы правы! Вся наша философия стремится проницать всецело весь человеческий язык вообще.
И через гипнотическую паузу прибавил, конечно, уже для всех:
— Это, конечно, бесспорно, коллеги.
Коллеги промолчали, и он добавил еще, взглянув на смутившегося Холодка:
— И вы это с блеском показали, дорогой коллега!
Речь московского гостя была интонационно сверхзначительна, лексически — обрывочна, и потому в сумме — безнадежно бессмысленна для большинства присутствующих, даже в каком-то смысле опасно бредова.
И он заговорил в себя, что-то припоминая:
…
— Это вечная неутолимая тяга наша!
…
— Как апории, вспомним же их все…
…
— Да!
…
— Я имею в виду — разрешать неразрешимое, конечно.
…
— О!
…
— Ах!
…
— Да!
…
— Все так, коллеги!
…
— Не ожидал глубин.
…
— Не ожидаллл. Совершенно. Эттиххх гглубиннн…
И последнюю фразу он почти пропел, длиння согласные, элегантно жестикулируя, словно вкручивал невидимую лампочку, зажатую в раскрытой горсти, в невидимый патрон.
И вроде бы прибавилось света, так как он почти совпал по высоте с прекрасным оборотом скрипичных, вдруг обернувших магическую шестерню в бурном потоке увертюры «Парсифаля».
И вся эта музыкальная фраза совершенно четко излилась из коробочки магнитофона, только что нудившего.
Утвердительные восклицания «да!» и «о!» ерошили воздух, и Холодок потеплел изнутри, он вздохнул и как-то воспрял, почуяв за собой общечеловеческую правду философии.
По этим странным речевым всплескам, вдруг вырывавшимся из московского философа, можно было представить темную грозовую толкотню, творившуюся в его голове, думавшей одно, говорившей другое и откликающейся через некоторое время сумбурными искрами на третье, высказанное минутою раньше.
— Да! — в который раз вскричал он, широко раскрыв глаза. — Да, друзья мои! Да! Но это ли насущные задачи ленинизма сейчас? Да! Таки да! Вот нетривиальный вопрос, адресованный сугубо ко всем нам. Да! Согласитесь же!
Философ пригрозил аудитории:
— Наступит пора, когда каждого спросят: а как он, да, именно он, конкретный советский ученый-материалист, вот вы и вы, к примеру, на этот вопрос вопросов ответите? Да! Как? Ну и…
Голос его дрогнул, и на Льва, не бывшего вообще никаким ученым, он перстом указал дважды.
— А нам величайшая музыка показывает путь, где и мы найдем ответ на вопрос! — И он показывал рукой на коробочку, зажевывающую пленку, вроде еще не разыгравшуюся по-настоящему:
— Музыка ведь разбивает утес человеческой души, творя в нас прекрасное!
И он очертил рукою тот самый продолговатый овал, где могла поместиться душа. И он высоко сложил перед лицом свои ладони в рукопожатие:
— Великая марксистская наука пробивается к человеческой сути через любые завесы косной природы, творя гармоничную личность! И вот мы уже можем воспитывать младенцев без зрения и слуха в полноценных членов! Да! И что бы ни вещала по этому поводу лженаука Запада!
Он вопрошал:
— А как же внушить существу, разумеющему только теплое и холодное, сладкое и соленое, острое и тупое, все богатство предметного и чувственного мира, доступного нам, слухозрячим?
Он улыбнулся и устало покачал головой.
— Ведь, коллеги, например, чтобы склонить этого несмышленыша к прямохождению, приходилось каждый раз бережно брать его под мышки и аккуратно вот так приподнимать.
И он показал, как правильно это надо делать.
— И так множество раз без устали. Мириады раз, — он очень устало вздохнул с обречением, страшно устав от такого созидания.
Здесь Холодок с грустью подумал, с какой бы радостью он бесконечно приподнимал нежного, совершенно ослабевшего Льва под мышки, склоняя ежедневно его дивное размягченное тело к прямохождению, но Лев уже давно умел прекрасно самостоятельно ходить…
Философ же излагал невероятное:
— Сначала наш слепоглухой ребенок-объект, как вы понимаете, оставался пассивен. И мы были с коллегами в полной растерянности. Но затем при многократном, просто неисчислимом повторении этих действий он начал выказывать некоторую незначительную самостоятельность. И наконец, на стотысячный раз достаточно было поместить руки под мышки слепоглухому малышу — и тот сам подымался на ножки, восставал, так сказать. Это значительнейшее в философском смысле событие: тактильное прикосновение становится сигналом к психомоторному действию. И я хочу вам прочесть подлинные слова одного из наших воспитанников, прошедшего через эту методику:
Он развернул листок:
— Я счастлив в самом точном и полном смысле этого слова! Счастлив вопреки всему! А что же такое счастье и что такое несчастье? Несчастье, отвечу я, — это когда человек имеет что-нибудь, а потом это самое теряет. А я в своей в жизни ничего никогда не терял, только обретал, обретал и обретал новое. А это, наверное, и есть счастье!
И московский философ взял меж ладонями, примерно так же, как брал под мышки слепоглухого несмышленыша, коробочку магнитофона, и встряхнул, и толкнул ее возвратно вбок в некую тайную директорию, известную только ему, — и словно прослезившийся какой-то благодатной слизью и мгновенно смазанный, магнитофон перестал скрипеть и медлить.
Словно из внезапно прорвавшегося фартука навеса, долго копившего дождевую воду, Холодка настигла акустическая масса прозрачных последовательностей. И он будто увидел своим слухом, как жилистые ленточки скрипок, треща, змеятся и оплетают вымахавшую в мгновение ока живую изгородь духовых, как вечнозеленые плющи старые стены родного дома.
И эта музыка была необъяснимым образом сочувственна ему и изобильна, и еще, самое главное, одновременно таинственна, будто принадлежала только ему, и еще — она оставляла место для его слуха, куда она попадала, одновременно отступая и переполняя его; она была многократно больше возможностей его музыкальной памяти, и он уже едва помнил фразу, удивительную акустическую формулу, поразившую своей безысходной ясностью его несколько мгновений назад; но следующие такты определенно обнуляли его прежнее душевное волнение и вводили в новое, более утонченное и сложное, обогащенное уходящими из его памяти восхитительными тактами, упущенными навсегда туда, в ту смутную область, где обретались его прежние тоска и недоуменье, бывшие вообще-то символом всей его жизни когда-то…
И он внятно повторил:
— Когда-то…
Магнитофон смолк.
Холодок обернулся на Льва, тот скучал и давился зевотой.
Возведя руки, философ провозгласил:
— И этим богатством надо действительно владеть, научиться с ним обращаться так, чтобы оно росло, а не таяло, не ржавело в кладовых памяти, на полках библиотек, в залах музеев, в то время как формальный владелец отплясывает бог знает где твист, или пьет какой-то там сомнительный портвейн в подворотне, или что похуже, дорогие мои коллеги… А такое случается, увы, нередко, коллеги мои, чего уж лукавить, мы тут все свои.
И московский философ уставился неотрывно на завозившегося от напряжения Льва, так как другие посмотрели на него тоже, как на разнузданного мастера твиста и неуемного выпивателя портвейнов.
Лев едва слышно буркнул в пол своим прекрасным капиталистическим мокасинам:
— Где ж ты твист-то видел, дядя?
И философ, имевший на твист только идеологические воззрения, из глубокой паузы взмыл в сакральное:
— И должен в итоге я со всей ответственностью заявить! Сам Гегель преломился в двух немецких высочайших титанах, озаряющих вершину человеческого разума, — Вагнере и Марксе.
Зааплодировал Лев на счет «раз-два-три», и это были насмешливые хлопки. Но через мгновенье к ногам смущенного гастролера уже летели преувеличенные охапки аплодисментов.
Николай Кононов
Поэт, прозаик, издатель. Родился в 1958 году в Саратове. Окончил физический факультет Саратовского университета. После переезда в Ленинград — аспирантуру философского факультета ЛГУ. Работал в средней школе, в издательстве «Советский писатель» (Ленинградское отделение). В 1993 году основал издательство «ИНАПресс». Публиковался в журналах «Новое литературное обозрение», «Воздух», «Новый мир», «Знамя», «Зеркало», «Арион», «Октябрь», «Урал», «Критическая масса», Prosōdia, TextOnly и др. Автор 10 книг стихов, нескольких романов, книги новелл. Лауреат премий имени Аполлона Григорьева (за роман «Похороны кузнечика»), Андрея Белого (за книгу стихов «Пилот»), имени Юрия Казакова (за рассказ «Аметисты») и др. Живёт в Санкт-Петербурге.
