Литературный онлайн-журнал
Лента

Мои следы превращаются в даль

Софья Паперная, В декабре небо такое грустное // Формаслов. — 15.08.2023[1]; Звёзды и я // Сетевая словесность[2] — 26.10.2023; «бабушка», «в детстве мы похоронили собаку» // POETICA — 2023 — № 2[3]; Человек с шумным взглядом // Дактиль. — 2023. — № 49[4]; Хватит ждать день // Демагог[5] — 31.10.2023.

Первое (и самое поверхностное), что бросается в глаза в стихах Софьи Паперной, — это их кинематографичность (уже обратив на неё внимание, автор этих строк обнаружил, что та же мысль пришла и в голову Александра Карпенко, рецензента стихов Софьи из сетевого журнала «зима», отметившего «кинематографичность образного мышления»[6] поэта). Каждое стихотворение — описание некоторого событийного ряда, как бы сценарий плотно-плотно сжатого фильма для внутреннего зрения, иногда и с репликами персонажей. Но это, конечно, не самое главное (потому и бросается в глаза самым первым).

Стихи Паперной, на тот же первый взгляд, — простая, простейшая феноменология, сухая фактография некоторых событий, избавленных от контекста. Чистые — казалось бы — факты, голый факт на голой земле:

Где-то там, над землёй, там, где
Надя выходит во двор,
Загорелась звезда.
Надя
Плачет.
Идёт.
Улыбается.

Бедная, как будто даже нарочито обеднённая, речь — очищенная от всего хоть сколько-нибудь лишнего, графическая, стремящаяся к предельной (последней) точности:

Надя видит, как парень идёт молодой.
Наде нравится,
Как парень идёт молодой.
Наде нравится

(Это о девочке, которая потерялась — и, может быть, так и не нашлась. Не на это ли указывает упоминание звезды? — забегая вперёд, скажем. что у Паперной звёзды и ночь — характерные спутники смерти.)

Дальше, кажется, только молчание.

В каком-то смысле да, это речь на самой границе молчания — и тем она отчётливее.

Но таким образом каждое из «простых» слов проходит жёсткое испытание на самодостаточность. На каждое, не поддерживаемое ни красотами стиля, ни ссылками на литературную и культурную традицию, ложится многократно возросшая нагрузка — повышенная смысловая ответственность. В этой своей очищенности от внутрикультурных отсылок стихи Паперной тяготеют к выходу за пределы налагаемых культурой ограничений — в конечном счёте, к универсальности. Кстати, это заметил, сформулировав на свой лад, и рецензент из «зимы»: «Если перевести эти стихи на другой язык, например, на английский, — сказал он, — это тоже будет поэзией»[7]. Понятно, что вообще-то переводимые стихи и должны оставаться на языке-восприемнике «тоже поэзией», иначе переводчик плох, — но на самом деле здесь ухвачено нечто очень существенное: перед нами тот редкий случай, когда дело не в словах, не в их звуковой плоти, не в той густой, окладистой ассоциативной бороде, которой обыкновенно обрастает всякое слово во всякой культуре. Слова тут выполняют служебную роль, смиренную роль указателя — подобно пальцу дзэн-буддистов, указывающему на луну, который не есть луна и быть ею не претендует. Автора интересует именно что луна.

Дело тут в структурах моделируемых поэтом ситуаций. У выговоренного в этих стихах нет чётких пространственных (географических, этнических, политических…) и временных координат. У некоторых героев есть имена, волею судеб русские: Надя, Сергей Иванович, Саша, но, кажется, они с лёгкостью заменимы на любые другие, — вообще, всё происходящее здесь способно произойти когда угодно и где угодно — и происходит, пожалуй, всегда. (Даже говоря о чём-то несомненно погружённом в некоторое исторически узнаваемое здесь-и-сейчас — как в стихотворении «Крит», где, казалось бы, даже место действия указано с предельной чёткостью, — поэт предпочитает работать с очень большим временем — в нём свободнее дышится: «Покричим? / В горах крик ходит долго, / Пусть дойдёт до тысячи лет!», а у местной старухи, на её «застывшей улыбке», «чёрные морщины <…> срастаются» с самой вечностью.) Каждая из ситуаций у Паперной случается как бы впервые в мировой истории — и обретает архетипичность.

Исключения, на самом деле, есть. У Паперной бывают и тексты с чрезвычайной вещной насыщенностью, с осязаемой предметностью — таково стихотворение «бабушка», опубликованное в журнале POETICA. Его героиня «поднимает свою тяжёлую косу и наливает в чайник жёлтую воду», пятки её — «натёртые душными туфлями», «в её шкафу все вилки заржавели по весне», «в её складках на лбу застряли вырезки из газет». Но это именно что исключение, выделяющееся на общем фоне, — в данном случае, скорее всего, потому, что речь идёт об одной-единственной, настоящей бабушке, и это — одно из нехарактерных для поэта откровенно-личных стихотворений: «Ох, бабушка, любимая моя бабушка, / Пусть никогда не застынет твой выдох». Общая же её поэтическая стратегия всё-таки не такова — но тем не менее, «бабушка» в эту стратегию всё-таки укладывается!

Даже в этом стихотворении, способном быть воспринятым как исключение, мы видим все признаки, характерные для поэзии Софьи: одновременная, одним и тем же движением — речь о явном и скрытом, о наблюдаемых глазом предметах и о том, что поддаётся только угадыванию: о прозрачной границе, соединяющей (пожалуй, да, именно так: соединяющей, а не разделяющей) жизнь и смерть, на которой, около которой — там, где «От тела ничего не осталось, а человек есть» — разворачиваются события многих её стихотворений. Вот и «бабушки» тоже.

(Тем более, что, как заметил ещё один рецензент — Александр Карпенко, — «Быт у Софьи Паперной космичен»[8]. Пожалуй, да, — он вечно указывает куда-то за собственные пределы.)

Детство, вторая устойчивая (кажется, всё-таки чуть уступающая старости по устойчивости — и связанная с нею) тема, в свою очередь, никогда, в конечном счёте, не самодостаточно и тяготеет ещё к одной теме, объединяющей её со старостью: к теме смерти. Вот лирическая героиня Паперной вспоминает, как «в детстве мы похоронили собаку», — и удивительным (ли? — скорее, очень естественным) образом оказывается, что это имеет отношение к состоянию мира вообще, — каждая смерть, даже собачья, что-то необратимо меняет в нём, хотя бы на одной только улице:

Мы похоронили собаку,
Там,
Где ты плакал.
Что теперь будет с улицей?

Зайди за угол,
Видишь место?
Там теперь пусто.
Мы похоронили собаку.

С другой стороны, только детству (а может быть, и старости) дано догадаться о том, что смерть, может быть, не окончательна:

Там,
Где ты плакал,
Мертвая бабочка,
А может она спит
И летит.

Человек у Паперной — наедине с миром, не защищён от него ничем — ни историей, ни культурой с их условностями; он насквозь проницаем для мира. Поэтому «осенний ветер» беспрепятственнозалетает ему «в грудь / И жить остаётся между костей». «Мой взгляд скрывается за облаками, / А / Вокруг только одна земля», — произносит поэтический субъект одного из стихотворений — лишённый, что интересно, каких бы то ни было узнаваемых личностных черт. Когда Паперная в стихах произносит слово «я», это «я» — не её собственное и вообще не личное, у него высокая степень условности (благодаря чему оно способно обладать гендером, противоположным авторскому: «Слышу кто-то пришёл / Но я его не нашёл».) Этот субъект настолько свободен от типовых человеческих координат, так стянут в точку чистого наблюдения, что впору, кажется, говорить о субъекте не столько лирическом, сколько метафизическом.

Кстати, интересно, что из всех человеческих возрастных состояний Паперную более всего привлекают младенчество и старость — метафизические возрасты, наиболее близкие к природе вещей, когда социальное с его условностями, суетой, обольщениями, с его «шумным взглядом» или ещё не подступило, или уже отступило. Подборка на портале «netslova» целиком посвящена только этим двум возрастам, — больше даже старости в её прикосновенности к смерти. Старые люди вызывают у поэта особенную нежность — большую даже, чем дети. Особенно бабушки. Некоторые же её стихотворения написаны как бы изнутри сознания старого человека, приближающегося, приблизившегося к своему пределу:

Иду.
Мои следы превращаются в даль,
Туда уходит день,
И хранится с другими днями.
Сквозь ночь я вижу время, которого у меня нет.

Только в старости и детстве происходит чистое, бессловесное, дословесное соприкосновение с миром. Так «первый взгляд ребёнка» под новым для него небом «покрывается звёздами. / Его сны воспитывает луна, / А пока его ночь — тишина». Та же тишина встречает нас и в стихотворении о старом человеке, видящем «день, / В котором ничего не осталось»: «В ухо старого человека пролилась тишина», «Его тишину окружили малые дети» — заметим, не взрослые, которым не до того. (Дети же обступают умирающего — или уже умершего? — старика и в другом стихотворении — «от времени у него почернели рукава»:

Утро его нашло —
Волосы срослись с туманом на заре.
Ветер лежит на лице.
Земля забывает.
Дети приходят,
Смотрят,
Помнят глаза —
Потому что они прощаются
.)

В стихотворении «старый человек» (из подборки в «Дактиле») встречает нас и чёрное ночное небо, на котором способен увидеть свет только тот, кому старость уже даровала не совсем здешнее зрение. — Кстати же, ночное небо у Паперной — один из повторяющихся, настойчивых мотивов, — вот и в другой подборке: «Ночь. / Небо. / Места себе не находит облако». Ночь и старость, ночь и смерть, звёзды, старость и смерть образуют у неё устойчивый тематический комплекс:

Падают звёзды,
Киснет молоко под луной,
Которую ночь
Старик смотрит в небо.
— «Время…».

Ты не грусти, старик, — говорят птицы.
Твой час мимо тебя не пройдёт!

Возможно, детство привлекает поэта (ещё и) своей безличностью — обеспечивающей, надо полагать, максимальную чистоту и полноту восприятия. Так, стихотворение «детский день с утра» из подборки в «Демагоге» почти совсем безлично, оно вообще начинается не с человека, а со стихий — которые, на удивление, тут гораздо субъектнее человека — и чуть ли не личностнее его: «Солнце ослепило речку. / Берег нашёл ракушку. / Говорит только вода, / Все остальные — слушают. // Жара. / Тяжело нести быстрый дружеский шаг». Личное местоимение — и то множественного числа: «мы» — мелькнёт только в самом конце этого текста: «Вредные мухи кусают ямочку на щеке, / Чтобы мы улыбались, / Когда не хочется». «Я» тут ещё не выделилось из мирового континуума. — И сразу же вслед за этим — стихотворение «старость», которое тоже начинается безлично — и опять же не с человека, а с того, что «Стирается рисунок на ковре», — человеческое появляется лишь на втором шаге и долго ещё остаётся безличным: «Головы покрылись вечерней дымкой. / Хмурые морщины на лбу отпугнули смех. / Добрые жесты срастаются с кожей рук». Личное здесь в шаге от растворения в мировом целом — и это растворение, угасание для поэта нисколько не трагично, скорее уж напротив: освобождение и умиротворение. Что характерно, в этом стихотворении старость и младенчество соприкасаются — а прочие возрасты остаются далеко за рамками происходящего:

Бабушка не видит цветы,
Но слышит штиль на лбу спящего младенца.

У деда не надуваются мыльные пузыри,
Зато его лысина собирает весь блеск фонарей и звёзд
В ответ он светится от счастья.

В одном из её стихотворений (из подборки в «Формаслов») — «В декабре небо такое грустное» — рассказана история умирания героя. Но вот удивительно: вопреки названию, прямо говорящему о грусти, это история именно об освобождении, — она (почти?) радостная.

Декабрьский Воздух обнимает порванное дыхание Сергея Ивановича и надувает его засохшее сердце чем-то таким,
Отчего Сергей Иванович растекается облаком по крылечку, и обретает новую
Легкую форму.

Для остающихся в живых смерть человека — конечно, беда: «Сквозь слёзы льётся горе, / Затопило сны…», — говорится в другом месте о старике, потерявшем свою старуху. Для самого человека — нет:

Огромное небо и звезды разбрасывают по коже маленького Сергея Ивановича дрожащие мурашки.
Сергей Иванович набухает от любви.
Сергей Иванович блестит.
Сергей Иванович счастлив.

Cоциальное, культурное, психологическое в стихах Паперной минимально. Элементы цивилизации сюда если и заносит, то как элементы самой природы, они неотделимы от неё и растворяются в ней (так греческие буквы — несомненный вроде бы элемент культуры — «хрустят <…> на сухом языке худенького старичка»-критянина, будто они — песок). При этом человек нисколько не беспомощен перед миром — он с ним на равных. Напрямую, без посредничества культуры с цивилизацией или почти без него, соприкасающийся с мирообразующими силами, он, как справедливо сказал рецензент «зимы», «вплетён в игру стихий»[9], соразмерен им: способен перешагнуть поле, сунуть «нос в замёрзшее озеро», потанцевать «с оглохшей осиновой рощей». Даже в явно лирическом стихотворении — о любви и разлуке — герои соприкасаются друг с другом не иначе как посредством самой природы: «Пусть воздух, земля, / Птичий крик / Нас свяжут хотя бы на миг!». Человек — и сам одна из стихий, и напрямую же на них воздействует. «Я своим выдохом создаю пропасть», — говорит герой одного из стихотворений (посвящённом, да, старости и близкой смерти). — «<…> Упадёт туда небо».


[1] https://formasloff.ru/2023/08/15/sofja-papernaja-v-dekabre-nebo-takoe-grustnoe/

[2] https://www.netslova.ru/papernaya/stihi.html

[3] https://licenzapoetica.name/texts/poetry/lenta-1-golosa-molodyh

[4] https://daktilmag.kz/49/poetry/sonya-papernaya/chelovek-s-shumnym-vzglyadom/830

[5] https://demagog.me/projects/rzh/180/

[6] Карпенко А. «Мы – настоящие». О чем поэзия Софьи Паперной // Зима. — 2023. — 15.09.2023 // https://zimamagazine.com/2023/09/my-nastoyashhie-o-chem-poeziya-sofi-papernoj/

[7] «Мы – настоящие»…

[8] Карпенко А. Софья Паперная. «Я люблю тревогу и трепет…» // ESTET. — 2023. — 21 окт. // https://estetmag.ru/sofya-papernaya-ya-lyublyu-trevogu-i-trepet/

[9] «Мы – настоящие»…

06.11.2023

Ольга Балла

Журналист, критик, книжный обозреватель. Родилась в 1965 году в Москве. Окончила исторический факультет Московского педагогического университета. Зав. отделом критики и библиографии журнала «Знамя», зав. отделом философии и культурологии журнала «Знание-Сила». Ведущая авторских рубрик: «Скоропись» в журнале «Знамя», «Библионавтика» в журнале «Дружба народов», «Дикое чтение» на портале «Лиterraтура», «Дикоросль» на портале «Семь искусств», книжной полосы в газете «Еврейская панорама». Живёт в Москве.