Ольга Балла о серии «Дикоросль», тёмном и ясном письме, литературной критике и книжных планах

В издательстве «Семь искусств» вышел уже шестой от начала публикации «Дикорослей» сборник микроэссеистики Ольги Балла — литературного критика, редактора журналов «Знамя» и «Знание — Сила». Эта книга, как и предыдущие, — чтение необходимое: она, как свойственно Ольге, сочетает тонкий анализ исторического момента (которым в данном случае стал прошедший год) — и рефлексию о личном. Поражают в этой рефлексии этика смиренного и мудрого принятия мира (что характерно, такое принятие никогда не граничит с мягкотелостью или равнодушием); особый род нелюбви к себе как превращение в смысл для других; речь о себе-человеке, которого надо преодолеть, и о непрерывном самособирании; жадность впитывания жизни и различных её форм — при обозначаемой, однако, самим автором заметок присущей ему интровертности. Но более всего — умение облечь эту жизнь в самые точные слова (и, что важно, хорошо сложенные, компактные, обладающие мелодикой и гибкостью формы; читать одно удовольствие). А помимо того, здесь нашли отражение и сквозные, неотменимые сюжеты эссеистических книг Ольги Балла — о корнях трудоголизма, семантике обязательного и необязательного и — особенно важная нашему брату, литературному критику, и присутствующая во всём разнообразии своих аспектов, — антропология чтения.
— Ольга, о чём и что такое ваша книга?
— Тут всё просто: она — дневник внутренних событий и, соответственно, о них и повествует (точнее, о происходящем на линии соприкосновения человека и мира, на их пограничье, как подумалось мне об изданных недавно «кофейных» записях Сергея Костырко). Мне всегда хотелось и по сию минуту хочется, во-первых, использовать смысловой потенциал повседневности, прослеживать в ней всяческие смысловые ростки, а во-вторых, извлекать из дневникового бормотанья, помогающего жить, то, что относится не только к моей персоне и способно, в конечном счёте, обойтись без неё (а персона — всего лишь случайный материал для выработки, в пределе, общечеловеческих пониманий).
— При словах об этих «общечеловеческих пониманиях» вспомнились записные книжки Лидии Гинзбург. Можно ли её назвать одним из ваших учителей в самопроясняющей эссеистике? Если да, как бы вы сформулировали то, чему научились у неё? Какие из её текстов посоветовали бы в первую очередь — и почему?
— Безусловно — она одна из важнейших моих заочных учителей, у которых мне ещё учиться и учиться, — а учиться вот чему: во-первых, пристальности взгляда на то, что так и норовит проскользнуть мимо внутреннего взора как самоочевидное; ясности видения без упрощения и, с другой стороны, без того, чтобы поддаваться соблазну самоценной сложности. Во-вторых, нераздельности интеллектуального и этического.
Я начала в своё время с её книги «О психологической прозе», ещё совершенно ничего не зная об авторе, именно поэтому заинтересовала меня и её дневниковая эссеистика. И если уж что-то кому-то советовать, чего я страшно не люблю, то, пожалуй, вот именно с этой книги, чтобы сначала увидеть систему, — а потом уж переходить к фрагментарным записям.
— А что касается другой великой Лидии — Чуковской? Оказались ли вами воспринятыми какие-то её уроки? Близка ли она вам по темпераменту?
— По темпераменту мне до огненной и жёстко-принципиальной Лидии Корнеевны далеко, как до Луны, но вот эта жёсткая принципиальность, твёрдость основ (внимательно прорефлектированная!) вкупе со стремлением к той самой ясности видения без упрощения как раз и есть её урок. Надеюсь, что я хоть сколько-то его усвоила. Да, Л.К. куда более этик, чем Л.Я. (на воображаемой этико-интеллектуальной шкале она ближе к этическому полюсу; Л.Я., мыслитель, проблематизатор, — к интеллектуальному), однако нераздельность интеллектуального и этического свойственна и ей в полной мере.

— Опять же, какие книги порекомендовали бы не читавшим её, и для чего?
— Если вдруг кто её ещё не читал — пусть начнёт с «Софьи Петровны», это беспощадно-ясное видение человека вообще и человека в страшные времена в особенности. А с другой стороны, пусть не забудет прочитать и её книгу об отце и о начале её жизни вообще «Памяти детства» — это прекрасный образец любящего и внимательного человекопонимания.
— В эссе о соблазне интерпретации вы пишете: «По идее, не сопровождать бы текст (любой!) своими комментариями (тем самым паразитируя ведь на нём) да ещё и придумывая всяческие объяснения и оправдания этому занятию, а отпустить бы его, каждый, на свободу, позволяя ему самому распорядиться тем, как он будет воспринят и понят, — в каждом тексте (включая самые тёмные) предостаточно возможностей к тому, чтобы быть воспринятым самостоятельно, без опор на внешние костыли». Но как это возможно? Ведь без интерпретации текст не заговорит сам собой. Или имеется в виду какое-то другое прояснение текста, иное, чем интерпретация?
— Тут надо помнить одну простую, но основополагающую вещь: эти записки — сиюминутник и обладают всей свободой и безответственностью такового. Когда всё время только и делаешь, что интерпретируешь тексты, терзаешь их и себя своими толкованиями, — волей-неволей взмечтаешь о каком бы то ни было противовесе этому занятию, да и воскликнешь об этом письменно. Самоочевидно, что всякое чтение — уже интерпретация, речь может идти лишь о большей или меньшей степени её явности. Альтернативой явно-интерпретирующему чтению могло бы быть, соответственно, чтение «простодушное», доверчивое, латентно-интерпретирующее — слепое к своей интерпретационной природе. Вчувствование — оно ведь тоже интерпретация… Можно, конечно, попытаться читать текст, не навязывая ему, насколько возможно, собственных установок, представлений и ожиданий (операция, требующая, на самом деле, куда больше усилий, чем честное и откровенное интерпретирование), только, загрузив прочитанное в себя, мы всё равно распорядимся им в свете собственных установок и представлений. — Так что, скорее всего, речь шла о потребности в простодушном доверчивом чтении.
— Один из ваших сюжетов в этой книге — перечитывание. Расскажите о нескольких книгах, которые перечитываете с той или иной регулярностью. Что побуждает возвращаться к каждой из них? И, кстати, как это сочетается с ежедневными дедлайнами, неужели всё же остаётся время на чтение «для себя»? Конечно, в вашем сборнике есть заметки о необязательном, отбрасывании основной работы, и всё же…
— Ох, я крайне редко позволяю себе такую роскошь, всякое «чтение для себя» немедленно летит в топку работы, а нечего было столько нахватывать. Последний раз это было весной 2022 года — я перечитывала Пушкина подряд, потому что самим строем своей речи он ставил душу на место. Кстати, очень помогло. В смысле перечитывания я могу говорить скорее о мечтаемом. Я была бы рада перечитывать, например, «Человека за письменным столом» Лидии Гинзбург; эссеистику Михаила Эпштейна и Ольги Седаковой — всё это правильно настраивает. Было бы прекрасно перечитывать время от времени любимых поэтов — да хотя бы одного только Мандельштама, — потому что они создают телесное чувство осмысленности жизни, укрепляют внутренние структуры, воспитывают внутреннюю точность. В юности я много раз перечитывала «Руководство» Эпиктета — которое аж переписала от руки в тетрадку с одного старого венгерского издания. Для создания внутренней независимости от внешнего, думается. Вот тоже перечитать бы его, эта тетрадка где-то цела среди старых дневников.
— «Есть поэзия прояснения мира — и поэзия его непрояснённости», — пишете вы. Не могли бы привести примеры, лучше несколько, авторов, принадлежащих к тому и другому типу? И объяснить, почему они относятся к нему?
— Это давно известная разница между «ясными» и «тёмными» поэтами. Первые являют нам ясные структуры существования (всё равно, впрочем, открытые множеству интерпретаций, которые мы обсудили в предыдущем вопросе), вторые чутки к тому, что не может быть выговорено прямо, что не может быть выговорено в принципе, на что возможно только указать, только дать это так или иначе почувствовать: тут не нужно, даже, наверно, недопустимо прояснять, тут уместна только тёмная речь. И это может быть один и тот же поэт на разных этапах своей жизни — скажем, ранний Мандельштам и поздний Мандельштам, Мандельштам «Камня» и Мандельштам «Грифельной оды». «Звук осторожный и глухой / плода, сорвавшегося с древа / Среди немолчного напева / Глубокой тишины лесной» — и: «Звезда с звездой — могучий стык, / Кремнистый путь из старой песни, / Кремня и воздуха язык, / Кремень с водой, с подковой перстень. / На мягком сланце облаков / Молочный грифельный рисунок — / Не ученичество миров, / А бред овечьих полусонок». В первом случае тоже не так уж понятно, что именно происходит и почему именно об этом нам говорится, но по крайней мере видна логика, связывающая разные части этого высказывания. Во втором случае связь между частями высказывания глубоко неочевидна, и то, что не может быть выговорено прямо, делается ощутимым в результате соединения этих частей, в зияниях между ними.
Если брать из современников, то — первые примеры, идущие на ум: допустим, Александр Кушнер и Алексей Парщиков. Если из совсем молодых — то, скажем, уже сходившиеся в рамках одного «Полёта разборов» Дариа Солдо и Александр Разин.
— Какая из этих «поэзий» вам ближе?
— Близость стихов моей скромной персоне, думаю, не определяется степенью ясности или темноты. Мне — на нынешнем, по крайней мере, этапе становления — кажется близкой поэзия метафизическая, та, что касается глубоких основ существования. Она может быть как ясной, так и тёмной. Но, кажется, тёмной поэзии прикосновение к этим основам удаётся в большей степени.
— Ваша книга, на мой взгляд, строится на двух противоречиях, присущих вам как личности: с одной стороны — это желание постепенного ухода от мира в сторону созерцания, с другой — антропология, едва ли не апология, смыслов работы, занятости, трудолюбия… Согласились бы вы, что здесь присутствует внутренний конфликт? Или эти две стороны медали как-то органично уживаются? Если да, то как?
— Некоторый конфликт, пожалуй, есть, — от природы я существо медленное и созерцательное, обожающее отвлекаться и откладывать дела (о, сколько смыслов в этом обнаруживается, как начнёшь всматриваться!), а многоработание затеяно прежде всего затем, что лучшего средства изжить внутреннюю тревогу человечество ещё, кажется, не придумало (и уж потом только денег ради, тем более что оно их не так чтобы приносит). Оно — просто труба, в которую уходит тревога о том, что не в моей власти. Род такой изнашивающей, разрушающей, но продуктивной — и да, эффективной терапии.
Как не быть конфликту, когда больше всего я люблю лежать на диване с книжкой, а при этом надо заставлять себя работать, да ещё и к дедлайнам. Ну, заставляешь, что ж делать, — а с другой стороны, в этом есть и радости: хотя бы уже эйфорическое чувство свободы от того, что текст написан и сдан — и можно залечь на диван с очередной книжкой. Так что две стороны медали на самом деле — две поверхности ленты Мёбиуса, о чём они не всегда догадываются.
Об отношениях с работой и думается и пишется так много всего лишь потому, что её вообще много — соответственно, материала для наблюдения в избытке. Грех не рассматривать. Так живущий в лесу рассматривал бы растения, птиц, червячков… Это мой лес.
— И всё же вы часто возвращаетесь именно к этой теме — постепенный уход от заполненности собой мира. Можно ли предположить, что в каком-то обозримом будущем вы перестанете быть литературным критиком? Или же просто станете писать меньше текстов? Если да, что может прийти на смену этой социальной нише/многописанию?
— Я совсем не замышляю уходить из критики, тем более что это из того немногого, что я вроде бы умею делать. Надо же на что-то жить. Вот поменьше писать было бы очень славно, потому что вся эта многопись, по существу, суетное самоутверждение, а уж нервы-то как истрёпывает. — А если бы у меня было так много денег (и внутреннего спокойствия), что заниматься многописью было бы не нужно или, напротив, так мало сил, что меня бы на неё уже не хватало, — я бы куда больше читала, чем писала, потому что это увеличивает объём жизни и внутренние пространства.
Что касается постепенного ухода от затаптывания лица мира своими следами — мне кажется, это очень естественная тема наступающей старости и приближающегося ухода из мира вообще. Я всегда подозревала, что это интересно; что любопытно наблюдать за изменениями в личности, в отношениях с миром, которые при этом наступают, — и да, пока это подтверждается: действительно интересно.
Уход из мира существенно шире ухода из критики (вполне мыслим также уход из мира с сохранением интенсивного присутствия в критике): это изъятие себя из разного рода социальных ритуалов, из общения, убывание потребности в этом, вообще сокращение всякого рода экстенсивности и экспансии.
— Вы пишете: «…привычнее и понятнее всего мне воспринимать жизнь в терминах обязанности и долга», уточняя: «не перед кем-то, чтобы отчитаться, а внутренние, глубоко встроенные вещи. Это — то, что нужно, чтобы быть…» Случалось ли вам взаимодействовать с людьми, для которых эти «обязанность и долг» становятся болезненно отторгающими категориями? Что вы испытывали при этом — зависть к неведомым вам степеням свободы, раздражение от этой свободы, переходящей порою во вседозволенность? Есть ли примеры писателей, которых могли бы назвать своими антиподами в этом смысле?
— Вот эти штуки с обязанностью и долгом, как я понимаю, в моём случае укоренены в семейной истории — в конечном счёте, в семейных историях родителей, в фамильных неврозах (прекрасно помню, к чему и к кому они восходят), — от такого человек, как показывают наблюдения, даже к старости не освобождается вполне. Я бы, пожалуй, и сама их с удовольствием отторгла. Но в случае, когда содержание невроза составляют именно темы «обязанности» и «долга», думаю, не так уж надо освобождаться, это совсем не худшие из неврозов и навязчивостей: они конструктивны, не позволяют распускаться; человек горазд распускаться — где недостанет воли, там невроз поможет: выпихнет к тому, чем ты по доброй воле от души пренебрёг бы. (Есть, есть конструктивные неврозы — даже если я неправильно употребляю слово «невроз». Можно в таком случае заменить его заимствованным у Аллы Горбуновой выражением «кол в голове». — Знаю одного прекрасного человека, у которого в число таких неврозов входит, например, представление о недопустимости лжи. Да его за такой невроз на руках носить надо.)
Зависть к степеням свободы — вот да, это, пожалуй, единственное, чему всерьёз стоит завидовать (и я этому, конечно же, завидую!). Но очевидно же, что о других нам ничего по-настоящему не известно: если у человека нет моих любимых колов в голове, это же не значит, что у него нет других, не свойственных мне.
Случалось ли мне взаимодействовать с «иноневротизированными»? В принципе да. В случае, если у нас не находилось ничего общего, — мы расходились по своим жизням, сведя необходимое взаимодействие к минимуму (в таком-то случае ведь и не договоришься как следует); в случае, если важное общее было, — договаривались и договариваемся, по крайней мере, прикладываем к этому усилия, стараемся не топтаться друг у друга на болевых точках, — тем более что глубинные тревоги человека, в общем-то, в конечном счёте, наверное, одни и те же. (Тут главное — не давить никого своим «долгом», «обязанностью» и «отработкой», — важно тебе это — ну и отрабатывай молча.) Если человеку больно не от того, от чего мне, — ему же всё равно больно. А уж если ты этого человека любишь — то встраиваешь в себя его неврозы и научаешься действовать так, чтобы их учитывать.
А вот писатели-антиподы что-то на ум не идут… Набоков, может быть?
— А что «не так» с Набоковым?
— С ним как раз всё так: что его точно, думаю, не терзало, так это (смыслообразующий) невроз триединых долга, обязанности и вины. У нас же об антиподах шла речь — о тех, кто чувствует прямо противоположным мне образом. Вообще-то, как вдумаешься, в этом смысле антиподы у меня один краше другого: Александра Сергеевича Пушкина тоже вряд ли терзали эти навязчивости. И за Михаилом Кузминым я этого не припомню…
— Очень интересно, как бы вы вообще представили своего оппонента, читающего эти записи. Ну, скажем, человека, которому всё написанное не близко — вся эта антропология чтения, трудоголизма, анализ истоков трудолюбия… Если можете, опишите этого человека в его эмоциональных и поведенческих характеристиках. И есть ли что-то, что вам самой в нём симпатично? Каким бы мог сложиться диалог с ним?
— Ну, моя презумпция (чего бы то ни было) вообще состоит в том, что о других нам ничего не известно, возможно только догадываться и домысливать. Домыслим (всегда помня, что любой человек отбрасывает внутри себя невидимую нам тень): это человек, который не читает книг — а, скажем, смотрит кино или вообще, не приведи Господи, телевизор; не любит работать — а любит, например, развлекаться или совершать туристские походы по горам, терпеть не может анализа истоков и вообще чего бы то ни было, предпочитая взамен того простодушную непосредственность. Наверняка, если иметь такую задачу, можно было бы разыскать что-то общее с таким человеком, — люди всё-таки не настолько разные. Скажем, любовь к какой-то еде (мы могли бы обсуждать кулинарные рецепты), воспоминания о детстве (людям это часто интересно), я могла бы расспросить его, как он себя чувствует в своих походах по горам, какие у него впечатления, что ему это вообще даёт, что он видел в разных странах… не книгами едиными жив человек! Если об эмоциональных характеристиках — если искать противоположность мне, это был бы активный, напористый, говорливый экстраверт, сангвиник или холерик. Если бы я его не раздражала, а он меня не утомлял, то в общении можно было бы уступить ему ведущую роль и слушать, слушать…
Главное, главное — никого не переделывать и не переубеждать, не доказывать ему, что мои колы в голове гораздо лучше и развесистее, чем у него. Объяснить, что они мне дают, — в случае интереса со стороны реципиента вполне возможно, заранее принимая то, что мои страсти и пристрастия он никогда не сделает собственными.
— При чтении книги вспоминалась Мариэтта Чудакова, уникальное трудолюбие которой стало для нас, современников, общим местом. А вы вспоминаете эту фигуру, как-то сопоставляете себя с ней? Что в ней вам особенно важно? А в чём вы с ней различны?
— Мариэтта Омаровна — безусловно, один из моих внутренних ориентиров. Важно в ней — то же, что мы выше вспоминали в связи с двумя великими Лидиями: совершенная нераздельность интеллектуального и этического. А различны мы с нею (помимо несопоставимого интеллектуального и энергетического потенциала) в том, что Мариэтта Омаровна была человеком великого социального темперамента, а у меня его совершенно нет, всё социальное мне мучительно.
— Вы интересно пишете о «гедонистическом познании ради процесса, вне этических координат, нахватывании и накапливание самоценного, тупикового = никуда не ведущего знания» и даже о «злокачественном[1] знании». Разве есть то, что способно никак не отразиться на познании мира, не найти отражения в тех же «дикорастущих» записях (хотя бы на уровне незаметного влияния)? Какие примеры такого знания вы бы привели?
— Ой, вот тут я, кажется, не поняла вопроса… да и контекст приведённой цитаты уже, каюсь, позабыла. Примеры какого знания — бескорыстного, гедонистического? Скорее всего, я имела в виду что-то вроде знания, с которым точно не станешь работать, которое ни к чему тебя не обязывает, но приобретать которое интересно. Ну, что-то вроде изучения этнографии Балеарских островов или фонетических особенностей языка народа кечуа (чистая импровизация, это не мой случай, смайл). Что думалось мне в связи со злокачественным знанием, сейчас уже и не помню.
— При такой интенсивной работе в критике, как у вас, кажется, не исключены самоповторы. Я их у себя отмечаю и трудно с ними борюсь. А вы? Какие из этих самоповторов — на уровне словесных ли повторений, мотивов, которые отыскиваете у того или иного автора, — вы бы назвали и в случае с какими хотелось бы, чтобы их было меньше? Вообще, как бороться с этой «одинаковостью», с неизбежным побочным эффектом критического конвейера?
— Человек не может не повторяться, он вообще существо цикличное — тем более когда имеет дело, в общем-то, с одними и теми же темами, в которых живёт. Соответственно, в дневнике это — одна из родовых черт жанра (Господи, да ведь и критика, на самом-то деле, дневник! — дневник чтения, — только ты себя драгоценную из него убираешь). Кроме того, в повторениях есть нечто от шлифовки стёкол, наращивающей их качество. Ну, по крайней мере, есть смысл не повторяться дословно, лучше бы это делать в разных формулировках, тем более что при возвращении к одной и той же теме с разных сторон нарастает объёмность её видения. И это единственный способ «борьбы», который я дерзнула бы предложить, — вообще-то я повторения очень люблю (не это ли наше противостояние линейности времени?) и повторяю, в частности, раздумывания над их природой.
Отыскиваю ли я их у рецензируемых авторов? Специально вроде бы нет, разве что уж слишком в глаза бросаются. Вот, например, в «Образе жизни» Сергея Костырко, рецензию на который сдала я минувшей ночью, несколько раз повторяется признание в том, что он бессилен перед задачей описания, что не знает, как закончить текст, что создание текста ему не даётся… — Мне кажется, это значимое повторение; раз человек что-то повторяет, значит, у него есть внутренние основания для этого, значит, ему важно это ещё и ещё раз продумать и прочувствовать.
(Вот, кстати, один из уроков Эпиктета, которого я столько раз перечитывала в юности. Если человек что-то делает, значит, у него к этому есть внутренние основания, и даже если они тебе неизвестны — а они уж наверняка в полном объёме неизвестны, — стоит помнить, что они есть, и не торопиться со своим драгоценным суждением. А реконструировать эти основания внутри себя, добавлю уже я, можно и постараться — памятуя притом, что совсем не обязательно преуспеешь.)
— Удивляет ваше ритуальное отношение к Новому году, вообще к празднику. «Не принять его, с его условностями, обманами и самообманами — ну, можно, конечно, но ведь разрушишься же». «Положено чувствовать». Неужели есть то, что чувствовать «положено»? И как быть с этим тому, кто решил праздновать Новый год в одиночестве и вот вроде бы не разрушился?
— Да конечно же, такие чувства есть — их предписывает социум в надежде задать своим членам более-менее один эмоциональный режим, всякий социум регулирует эмоциональную сферу тех, кто в него входит. Кто выполняет предложенные ритуалы — тот хочет эти чувства прожить, они в ритуалах записаны, как на пластинке (грубо говоря, наряжающий ёлку и готовящий салат оливье надеется пережить чувства обновления / надежды на лучшее / возможности чудес / уюта / детской взволнованности праздником, которая когда-то была связана с такими действиями и предметами…). А у того, кто решил праздновать что бы то ни было в одиночку или вообще ничего не праздновать, — просто свои ритуалы (и свои условности, и свои, увы нам, самообманы). Отстраивается от социума — вот и правильно делает, хороший запас автономии никогда не повредит.

— Хотелось бы спросить и о критике, не только об эссеистике. Вы кратко описываете процесс подготовки к рецензии. Не могли бы рассказать о нём поэтапно? Как наборматываете, пишете на полях, ходите с книгой; как это потом складывается в письменный текст? И о разновидностях такой работы, ведь наверняка она различна в зависимости от создаваемого текста.
— Вот от особенностей текста она как раз совсем не зависит, техника всегда одна и та же. Читаешь книгу, отмечаешь важные места (если книжка своя, то и на полях иной раз что-нибудь напишешь), выбираешь, что стоит процитировать; попутно записываешь приходящие в голову соображения — и потом по этим соображениям пишешь. Обыкновенно, когда уже намечены ключевые мысли, ты их потом разворачиваешь и подтверждаешь цитатами. Полезно при этом поискать, кто ещё высказывался о соответствующей книжке, сверить впечатления, согласиться, возразить… Кстати, свои мысли это тоже помогает думать. Попутные соображения пишу от руки — во-первых, потому, что так лучше думается, во-вторых, потому, что когда начинаешь набивать эти заготовки на компьютер — они поневоле уточняются, разрастаются и т. п. Соответственно, когда едешь с этой книжкой куда-нибудь (миру ли провалиться или мне в транспорте не читать?), возишь с собой мыслительный блокнот, куда упаковываешь всё, что придёт тебе в связи с нею в голову (а в транспорте вообще в вынутости из своей привычной обстановки думается очень хорошо); обыкновенно это пригождается.
— Ваши три совета начинающему литературному критику (да-да, помню, что не любите слово «советы», пусть будет «лайфхаки» или «рекомендации»). Что необходимо в нашей работе?
— Хммм. Лайфхаки — отчасти мы их уже проговорили: (1) Читать как можно больше, чтобы представлять себе контекст рецензируемого. В частности, внимательно читать то, что и как пишут коллеги-критики; (2) Читать рецензируемый текст, попутно отмечая в нём места, которые почему бы то ни было кажутся важными (при составлении окончательного текста рецензии уже отберёшь самое-самое нужное), и записывая мысли, ассоциации, ощущения, воспоминания, формулировки — что угодно, приходящее в голову в связи с этим текстом (потом опять же отберёшь нужное). Мне кажется эффективным делать это не на страницах самой книги, к чему бесы так и подталкивают, а в отдельном блокноте или тетрадке — тогда таким записям остаётся совсем немного для того, чтобы сложиться в связный текст, они почти уже он. Когда у тебя по прочтении такой черновик перед глазами, ты опять же выбираешь из него нужное, соединяешь то, что тяготеет друг к другу, развиваешь намеченное. Лепишь из почти готового материала. (3) Посмотреть, не писано ли что другими о рецензируемом тексте. Есть смысл сослаться на высказавшихся прежде, вступить с ними в заочный диалог, возразить, согласиться, развить или уточнить уже высказанную мысль. Запреты: (1) Рассуждать о предметах, не имеющих отношения к рецензируемому тексту; (2) рассказывать о себе; (3) оскорблять / унижать / диффамировать автора.
— А что касается критики поэзии? Как бы вы определили для себя её специфику по сравнению со всей (разнообразной) прочей?
— Только хотела сказать, что разницы никакой — рассматриваешь, как устроен текст и каковы его смыслы, как тут же подумалось о том, что в критике поэзии — как и в ней самой — существенно больше (чем при работе с остальными текстами) шаманства, иррационального компонента, эмпатии. Этот компонент всегда есть — в случае критики художественных текстов, — но здесь он велик особенно.
— Мне кажется, вам не очень близки разнообразные «семинарские», учебные формы критики. Почему? Не думаете ли, что это средство преодоления рецензионной интровертности, — в связи с текстом, как бы уходящим в журнальную пустоту? Как бы отнеслись к примеру Людмилы Вязмитиновой, которая всё больше стремилась к концу жизни — из-за чувствуемого одиночества — к этой педагогической, диалогической работе?
— О, я как раз настолько интровертище, что преодолевать интровертность в моём случае — это примерно как заставлять рыбу бегать по суше. Она бы и рада, но дышать не сможет. Я дышу в глубине жабрами, смайл, и совсем не умею говорить — принципиально по-разному чувствую слово устное и письменное, и устное — во много раз хуже, практически не чувствую никак; всю жизнь, с ранних школьных лет учусь этой окаянной устной речи; чему-то как-то научилась, не зря столько десятилетий стараюсь, но выдающимися эти результаты не назовёшь. (Совсем не чувствую журналы пустотой — какая же они пустота, если их читают?) Потребности в диалоге у меня (даже не увы) так мало, что она с избытком удовлетворяется одним-двумя собеседниками (не говоря уж о собеседниках внутренних и воображаемых), а одиночество (которого у меня, к величайшему моему удивлению, нет) чувствую как свободу. Преподавать мне случалось (например, в «Сириусе» в позапрошлом году), но это требовало такого зверского напряжения, что после каждого семинара или лекции меня физически шатало и — очень странное — какое-то время, недолгое, но всё-таки, было трудно фокусировать внимание на чём бы то ни было, оно как бы «соскакивало». Нет уж, лучше буковки писать! Точно эффективнее будет. Пример Людмилы, конечно, замечательный, как и она сама, но он мне не по размеру.
— Расскажите о Вашей работе в «Школе творческого письма». Какого уровня приходят рукописи? Есть ли открытия?
— Ой, в «Школе творческого письма» я занимаюсь совсем черновой работой: у них есть такой курс «Витамины CWS», в рамках которого ученик сдаёт всего одну небольшую работу в рамках какого-нибудь задания: начальный этюд на описание интересного / волнующего человека, о котором можно было бы написать как минимум рассказ; сверхкороткая проза; хоррор; детектив; сказка (почему-то непременно о поисках смысла жизни); «чужой голос» (написать текст от имени и в духе кого-то совсем не такого, как ты сам). Вот на такие работы пишется то, что я внутри себя называю блиц-рецензиями: в среднем 2-3 тысячи знаков, — что удалось, что не удалось, над чем стоит ещё поработать. Относительно большой курс — семь заданий возрастающей степени сложности, выполняя которые, студенты восходят от первоначальных набросков к выстроенному рассказу — в прошлом году был у меня всего один, в этом ещё не было ни одного. Есть очень умелые тексты — так и подумаешь, зачем человек вообще пришёл учиться? — есть совсем беспомощные (таких, кстати, мало), но выдающихся открытий доселе не случилось.
— Каких ваших книг нам ожидать в скором времени?
— Вот я уж сомневаюсь, будет ли это время скорым. С прошлого года в петербургской «Пальмире» лежит книжка «Дома и Бездомья», соединяющая в себе эссеистику о пространствах и рецензии на книги об отношениях человека и пространства, всё не дождусь, когда она уже до чего-то долежится. Дерзнула предложить в начале этого года в «НЛО» книжку «Необратимость речи» с текстами о поэтах и поэзии, не попавшими в «Дышащий чертёж». В «НЛО», говорят, дела скоро не делаются. Собираю, почти собрала ещё две (многописец, уймись) книги с рецензиями, не вошедшими ни в один из предыдущих сборников: «Картография непройденного» и «Изготовление смысла». Вот не придумала пока, куда бы с ними. И поскольку про поэтов и поэзию почему-то всё время пишется, соответствующие тексты тоже складываются в папочку, название и концепция для которой ещё не изобретены. Вообще-то хорошо бы собрать в книгу «Дикоросль» до 2019 года (в журнале «Семь искусств» она прилежно выходит с 2017-го, а первая книжка с записями 2019-го вышла в 2020-м), так сказать, «доисторическую»; уж и название придумала: «Дикоросль: корни». Она даже почти и собрана. Ну и седьмой «Дикоросли» в начале следующего года, е.б.ж., никто не отменял!
Беседовал Борис Кутенков
Дата публикации: 27.05.2025
[1] https://7i.7iskusstv.com/y2024/nomer12/balla/ Полный текст соответствующего фрагмента: «С другой стороны, подобно тому, как существует воспетый классиком блуд труда, есть и — гораздо менее отрефлектированный на общекультурном уровне — блуд познания: познание без обязательств, гедонистическое познание ради процесса, вне этических координат, нахватывание и накапливание самоценного, тупикового = никуда не ведущего знания. В каком-то смысле, пожалуй, можно говорить даже о злокачественном знании, злокачественном его накоплении. О паразитировании на том веществе жизни, которым образуется знание, о растрате его, драгоценного и единственного, попусту».
Ольга Балла
Журналист, критик, книжный обозреватель. Родилась в 1965 году в Москве. Окончила исторический факультет Московского педагогического университета. Зав. отделом критики и библиографии журнала «Знамя», зав. отделом философии и культурологии журнала «Знание-Сила». Ведущая авторских рубрик: «Скоропись» в журнале «Знамя», «Библионавтика» в журнале «Дружба народов», «Дикое чтение» на портале «Лиterraтура», «Дикоросль» на портале «Семь искусств», книжной полосы в газете «Еврейская панорама». Живёт в Москве.
Борис Кутенков
Поэт, литературный критик, культуртрегер, обозреватель, соредактор журнала «Формаслов». Родился в 1989 году в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (2011), учился в аспирантуре. Критические статьи публиковались в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Дружба народов» и мн. др., а стихи — в «Волге», «Урале», «Интерпоэзии» и мн. др. Колумнист портала «Год литературы». Один из организаторов литературных чтений и книжной серии «Уйти. Остаться. Жить», посвященных рано ушедшим поэтам XX и начала XXI века. Организатор литературно-критического проекта «Полёт разборов», посвящённого современной поэзии и ежемесячно проходящего на московских площадках. Живёт в Москве.